|
|
Статьи и Публикации
КАКОЕ НАМ ДЕЛО ДО ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКИ? СТАТЬЯ ПЕРВАЯ.
Для людей нашего поколения слова "Латинская Америка" – далеко не пустой звук. Наши детские и отроческие годы прошли под знаком Кубинской революции. В юности мы разделили радость победы Народного единства в Чили и горечь его поражения. Потом были Никарагуа, Сальвадор и Гренада. На студенческой скамье рядом с нами были друзья, знавшие об империализме не по книгам и газетам. Можно сказать, что мы выросли под звездой Латинской Америки.
В то же самое время в обществе, в котором мы жили, было почему-то принято говорить "Америка" лишь о половине северной части этого материка и называть "американцами" тех, кого в большей ее части резонно зовут североамериканцами, если хотят выразиться корректно; для других случаев есть слова "янки" и "гринго". В каждом номере газеты мозолили глаза "Соединенные Штаты Америки", и только в старых книгах мы встречали название, не соответствующее "доктрине Монро"1 ,– Североамериканские Соединенные Штаты (САСШ), адекватное употребляемому в Латинской Америке "Estados Unidos de Norteamerica" или просто "Estados Unidos".
Такие политико-географические игры, и сами по себе не безобидные, не были изолированным явлением. Везде, от СМИ до учебников, тиражировалось клише "Азия, Африка и Латинская Америка" (именно в таком порядке), за которым стояло представление о некоей слабо дифференцированной совокупности "отсталых слаборазвитых стран". В 70-е годы "слаборазвитые" страны переименовали в "развивающиеся", что было уже полным абсурдом: по смыслу термина получалось, что только эти страны и развиваются, а остальные нет. Но в этом абсурде была, как сказал классик, своя система. За ним стояла неосознанно воспринятая с проклятого Запада идеологема: есть некая норма "развитого" общества, к которой должны двигаться все остальные, только одни отстают, а другие вырываются вперед.
Эти в десятый раз уцененные идейные обноски времен Просвещения XVIII века прекрасно сочетались с пережитками той же схемы, воспринятыми "марксистским" догматизмом. Нас учили, что латиноамериканские страны, подобно афро-азиатским, до сих пор влачат груз феодальных пережитков, усугубляемый полуколониальным господством иностранного империализма. Отсюда делался вывод: на повестке дня у них национально-освободительное движение с непременным участием национальной буржуазии. В мировом революционном процессе национально-освободительное движение ставилось на третье место после мировой социалистической системы и рабочего движения развитых капиталистических стран, и ему предписывалось прилежно учиться у старших товарищей, в первую очередь у СССР. Молчаливо предполагалось, что нам учиться у отсталых товарищей нечему и незачем – сами кого угодно научим. События же, у них происходящие, нас впрямую объективно не затрагивают: строим себе коммунизм или развитой социализм и строим, да еще от щедрот своих им помогаем.
Все эти клише, коих в любом издании 60-х – первой половины 80-х можно набрать полный букет, обернулись другой стороной, когда стала назревать "перестройка". Пошли кем-то умело направляемые разговоры о том, что "мы" слишком много тратим на помощь Кубе и другим странам, а навару от них "нам" как от козла молока. Потом "наша" демократическая интеллигенция, еще не решаясь прямо приняться за травлю "сталинистов", начала поругивать никарагуанских, сальвадорских и прочих "экстремистов" за несоответствие "новому политическому мышлению". Потом начали уже на высоком уровне домогаться от них национального примирения, чтоб не мешали Михаилу Сергеевичу дружить с Бушем-старшим. Потом политический тянитолкай с горбачевской и ельцинской головами обошелся с обязательствами перед Кубой так же, как со всеми прочими, внутренними и внешними - понятно, кроме долгов зарубежным банкам.
После "победы демократии" от Латинской Америки, как и от всего остального мира, нас отделила стена информационной блокады. Обитателям Эрэфии, как узникам Платоновой пещеры, дают возможность созерцать лишь бледные тени людей и вещей, находящихся снаружи. До них доходят отголоски либо тех событий, которые легко истолковать в выгодном "хозяевам жизни" духе, либо тех, замолчать которые просто невозможно. Надо сказать, что и оппозиционная пресса редко выходит за пределы этого способа информирования. Результат налицо: чем более тесным и взаимосвязанным становится мир, тем больше в нашем обществе правит бал провинциализм. Политико-культурная традиция вдумчивого интереса к мировым делам и интернациональной солидарности с угнетенными и борцами за освобождение, имевшая в России и СССР глубокие корни, за 10 лет контрреволюции почти совершенно утрачена. Автору, профессиональному латиноамериканисту, не раз и не два приходилось слышать – не только от "интеллигентных" обывателей, привыкших судить о Латинской Америке по телесериалам, но и от некоторых деятелей левых партий – рассуждения в духе ранней перестройки: "Какое нам дело до всяких индейцев и негров, у нас и своих забот хватает".
Мотивы тех, кто заказывает музыку в официозно-буржуазных СМИ, понять нетрудно. В головах же наших национал- и социал-патриотов получился винегрет из обрывков клише эпохи "развитого социализма" и новенькой с иголочки (скоро двести стукнет) идеи особого русского пути: "наш" социализм коренится исключительно в "нашей" исконной почве, и дела нам нет до происходящего за океанами.
Реальная Россия, однако, находится не в Платоновой пещере и не на острове Атлантида, а в объективно взаимосвязанном мире. Без учета места нашей – как и любой другой – страны в этом мире нельзя правильно понять ничего в ее истории вообще и новейшей в особенности. Специфические особенности становятся понятны только на фоне общих закономерностей. В последние столетия это большей частью закономерности глобального взаимодействия, а ими уже определяется сходство и несходство между "отдельными" (теперь это слово лучше взять в кавычки) странами. С другой стороны, понять эти закономерности можно только в их историческом становлении и развитии. Поэтому, чтобы ответить на обывательский вопрос: "Какое дело нам до Латинской Америки?" – придется начать издалека.
Взаимосвязь мира начала становиться глобальной еще в те времена, когда испанские конкистадоры пересекали вслед за Солнцем океан в погоне за золотом ацтеков и инков, а русские землепроходцы шли встречь Солнцу за "мягкой рухлядью". То были первые шаги глобализации истории, в ходе которой возник мировой капитализм. Возник он не в Италии, не в Нидерландах и даже не в Европе, а в мире уже глобальном – хотя еще опосредованно, – возник как мировая система. Само рождение под скипетром испанских и португальских королей региона Латинской Америки, как и превращение Руси в страну-регион Россию, суть важнейшие компоненты этой опосредованной глобализации.
Расширение масштабов исторического процесса явилось мощным фактором возникновения мирового капиталистического разделения труда. Приток в Европу американского золота и серебра, награбленного конкистадорами или добытого принудительным трудом индейцев, вызвал в Европе "революцию цен", снизив традиционные феодальные ренты и дав сильный импульс развитию капиталистических отношений. Поскольку новый уровень цен не мог сразу распространиться на восток Европы, лендлордам и буржуа Запада стало выгодно приобретать там дешевое сырье и продовольствие (последнее позволяло снижать заработную плату наемным рабочим и облегчало экспроприацию "своих" земледельцев). А для того, чтобы продовольствие и сырье оставались дешевыми подольше, требовалось два условия: во-первых, закрепощение крестьян Центральной и Восточной Европы, вполне совпадавшее с интересами восточногерманских князей, польских магнатов, остзейских баронов, русских помещиков; во-вторых, ограничение внешнеторговых связей России, чем пришлось озаботиться самим носителям западной цивилизации, воздвигшим "восточный барьер" от Прибалтики до Черного моря2. Роль этого барьера, просуществовавшего около трех веков (XVI-XVIII), для России сопоставима с ролью колониализма для Латинской Америки. И то и другое суть формы государственно организованного внеэкономического принуждения на международном уровне, столь же необходимого для становления капиталистической системы, как и подобного рода принуждение на плантациях, в поместьях, на рудниках и т.д.
На первый взгляд, индейцы трудились на испанского короля почти так же, как раньше сообща возделывали поля храма Солнца или Единственного Инки; русские крепостные несли повинности перед помещиком почти так же, как их предки - перед "природным" феодальным сюзереном. Сходство бросается в глаза – так же, как сходство кита и дельфина с рыбами. Но если "чудо-юдо рыба кит" давно уже обретается только в художественной литературе, никак не в биологии, то в исторической науке представления подобного уровня здравствуют и поныне. Крепостничество, плантационное рабство и т.п. уклады, опиравшиеся на внеэкономическое принуждение, упорно принимаются за докапиталистические, хотя их функция в системе общественных отношений была совсем иной. Прибавочный продукт в конечном счете превращался в капитал, пусть не на зависимой периферии, а в метропольных центрах системы. Это - не отношения феодальной или рабовладельческой формации, а превращенные формы ранних и даже не очень ранних капиталистических отношений.
Маркс в своем главном труде показал следующее: "…Как только народы, у которых производство совершается еще в сравнительно низких формах рабского, барщинного труда и т.д., вовлекаются в мировой рынок, на котором господствует капиталистический способ производства и который преобладающим интересом делает продажу продуктов этого производства за границу, так к варварским ужасам рабства, крепостничества и т.д. присоединяется цивилизованный ужас чрезмерного труда…Тут дело шло уже не о том, чтобы выколотить из него известное количество полезных продуктов. Дело заключалось в производстве самой прибавочной стоимости. (Выделено мною. – Авт.) То же самое происходило с барщинным трудом, например в Дунайских княжествах."3 К аналогичному выводу пришел Энгельс, рассматривая "второе издание крепостничества" в Восточной Германии4. По данному вопросу, как и по многим другим, несколько поколений "марксистов" писали и говорили прямо противоположное Марксу и Энгельсу, смешивая феодальные предпосылки некоторых из этих форм эксплуатации с их сущностью. Ошибочность такой трактовки наглядно демонстрирует тот факт, что в Новом Свете, где феодализма не существовало никогда, столетиями процветала прямо-таки химически чистая форма внеэкономического принуждения - плантационное рабство. На этот счет Маркс высказался с предельной ясностью: "…Здесь перед нами капиталисты, строящие свое хозяйство на рабском труде негров. Способ производства, вводимый ими, не возник из рабства, а прививается ему. В этом случае капиталист и земельный собственник – одно лицо5."
Почему же превращенные формы господства капитала и в Латинской Америке, и в России продержались несколько столетий, наложив отпечаток на многие характерные черты социального развития обоих регионов вплоть до XX века? В обоих случаях в орбиту формировавшегося мирового капитализма втягивались огромные территории, ранее находившиеся вне феодальной экумены (Америка) или на самых ее окраинах (две трети Российской империи и девять десятых нынешней РФ). В силу этого классово-антагонистическая цивилизация и здесь и там унаследовала два момента, в большей части Старого Света изжитых уже к концу Средневековья.
Первый – не подчиненные классовым обществом или по крайней мере не вполне переработанные им общинные отношения. В Америке конкистадоры застали протоклассовые общества (ацтекское, инкское и другие), основывавшиеся на иерархии общин и не знавшие еще ни сложившихся классовых антагонизмов, ни отчужденного от общества государства в собственном смысле. На севере Евразии – как и на Иберийском полуострове - классовое общество наличествовало уже многие столетия, но многие черты – их даже нельзя назвать пережитками – протоклассовых отношений сохранялись до XIX –XX веков.
Второй – обширные редконаселенные территории, которые в большинстве стран Старого Света исчезли еще в ходе средневековой внутренней колонизации, а в Новом Свете и Северной Евразии создавали возможность массовой колонизации до XIX и даже XX века. Эта колонизация, с одной стороны, переносила на новые земли более или менее "цивилизованные" общественные отношения. Но, с другой стороны, наладить "нормальную" эксплуатацию наемного труда до окончания массовой колонизации было практически невозможно – эксплуатируемые могли уйти на новые земли и зачастую так и поступали, оставляя эксплуататоров без своей рабочей силы. "…Экспроприация земли у народных масс служит основой капиталистического способа производства. Сущность свободной колонии, напротив, заключается в том, что масса земли остается еще народной собственностью… Капиталистический режим на каждом шагу наталкивается там на препятствия со стороны производителя, который, будучи сам владельцем условий своего труда, своим трудом обогащает самого себя, а не капиталиста."6 При таких условиях рабочую силу если и удается купить, то приходится оплачивать выше ее стоимости (до второй половины XIX века латиноамериканский рабочий и батрак питались лучше, чем их потомки питаются теперь); приемлемая же для капиталистов норма прибыли требовала совсем иного. "Если за спиной капиталиста стоят силы его метрополии, он старается насильственно устранить способ производства и присвоения, покоящийся на собственном труде производителя7." Если так обстояло дело даже с колонистами XIX века, - атомизированными индивидами сложившегося капиталистического общества, стремившимися обратить "народную собственность" в индивидуальное средство производства, - то что говорить об иберийских и русских колонистах прежних веков, приносивших с собой традиции иберийской и восточнославянской общины? В подобных условиях, как показал Маркс, сама логика развития капитала требовала заменять "свободный" наемный труд принудительным. Так было до 60-х годов XIX века даже в южных штатах США, и уж подавно в Ибероамерике и России, где капиталу приходилось иметь дело не столько с иным видом частной собственности, сколько с предшествующими ей отношениями, гораздо меньше поддающимися трансформации на капиталистический лад.
В связи с этим необходимо иметь в виду еще один существенный момент, которого в эксплицитно выраженном виде у классиков марксизма мы не найдем. Его теоретическое осознание выпало на долю латиноамериканских ученых 60-х – 70-х гг. XX века. Это Т. дос Сантос, С. Фуртадо, В. Бамбирра, Ф.Э. Кардозу, А. Агилар Монтеверде, Ф. Кармона и другие. Их концепция, если сформулировать ее кратко, такова.
С самого возникновения капиталистической системы она делится на метропольные центры и зависимую периферию. Метрополии так же не могут существовать без периферии, как она без них, а капиталистическая система в целом – без тех и других. Налицо взаимозависимость, но асимметричная. Ведущие звенья международной системы производительных сил сосредоточены в центрах системы. Поэтому при каждой смене стадий развития системы производительных сил (мануфактурной, промышленной, научно-технической) перед зависимыми странами встает объективная альтернатива: либо создать на своей территории производственный комплекс нового типа, изменив свое положение в международном разделении труда, и тем самым преодолеть или уменьшить зависимость, либо включиться в новую производственную систему снова в качестве подчиненных звеньев. Во втором, наиболее распространенном, случае дело ограничивается переходом от одних периферийно-зависимых форм капитализма к другим, причем импульс такого перехода дают перемены в метрополиях, даже если осуществляют переход социальные и политические силы зависимой периферии. И, наконец, последнее по счету, но не по важности: в метрополиях капиталистические производственные отношения на некоторых этапах проявлялись более или менее прозрачно, на зависимой же периферии системы дело почти всегда обстояло иначе. И связано это не просто с отсталостью, незрелостью капитализма, а с коренными свойствами периферийно-зависимого типа капиталистического развития независимо от его уровня.
Судьбы России и Латинской Америки были сходны с самого возникновения их как регионов Нового времени. Системой производственных отношений капитализма, отнюдь не сводимой к пресловутому "рынку", им было отведено место зависимой периферии, производителей сырья и продовольствия для нужд метрополий. Именно в силу этой взаимосвязи судьбы наших регионов с тех пор и до сего дня, при всех видимых различиях, отмечены таким глубинным сходством, которое позволяет назвать их неидентичными близнецами. Только этой глобальной детерминацией можно объяснить тот поразительный факт, что основные вехи истории двух старейших и крупнейших периферийно-зависимых регионов совпадают с точностью до нескольких лет.
Выходит на финишную прямую мануфактурный переворот – и Петр I в России и испанские Бурбоны в американских колониях пытаются совместить крепостнический уклад с развитием государственной мануфактуры. Назревает кризис торгово-мануфактурного капитализма, Британия накапливает силы для промышленного переворота и предъявляет повышенный спрос на товары периферии – тут же издаются указы о "вольности" иберийских латифундистов и российских помещиков, проводится конфискация владений иезуитов в Ибероамерике и секуляризация земель в России, резко усиливается эксплуатация крепостных крестьян и работного люда, вызывающая вскоре восстания Пугачева (1773-74 гг.) и Тупак Амару П (1780-81 гг.). Начинается переход от мануфактурного капитализма к промышленному, лидеры этого перехода, экономический (Британия) и политический (Франция), вступают в решающую схватку – и вовлечение Испании, Португалии и России в наполеоновские войны дает импульс первым в полном смысле революционным движениям, очень сходным идейно и политически: войнам за независимость Латинской Америки (1809-1826 гг.) и движению декабристов (1816-1826 гг.). Подходит к концу первая волна промышленного переворота, снова возрастает спрос на экспортные товары периферии – и в середине XIX в. наступает новая полоса либеральных реформ и революций, освобождающих трудящихся как от крепостного или рабского состояния, так и от средств производства; но проводятся эти реформы государствами землевладельцев-латифундистов, что обрекает оба региона на принадлежность к "мировой деревне" и на все большее отставание в промышленной сфере.
Правда, Россия в отличие от своего неидентичного близнеца включилась в мировую капиталистическую систему не только как экспортер сырья и импортер промышленной продукции, но и как участница европейского концерта держав. Парадоксальным образом эта ее роль началась с прорыва военной силой "восточного барьера" для открытия сначала "окна", а потом и "двери" в Европу (точнее, Западную Европу) своим экспортным и западноевропейским импортным товарам. Но этим дело не ограничилось. Российская империя на протяжении двух веков (XVIII-XIX) выполняла в европейском масштабе примерно те же существенно важные для капитализма функции, какие в масштабе национальном выполняет государство, - поддерживала военно-политическое равновесие и отсекала опасные крайности слева и справа. Поэтому она имела возможность создать государственный и полугосударственный сектор крупной, прежде всего военной, промышленности, образование и науку европейского уровня, расплачиваясь за все это кровью своих сыновей. С другой стороны, военные и фискальные интересы самодержавия наряду с сопротивлением крестьянства огромной страны, для которого в условиях "рискованного земледелия" экспроприация общины была смерти подобна, оттянули эту экспроприацию до начала XX века.
Международная роль испанских и португальских колоний – хотя и очень своеобразных, до начала XIX века почти не отделявших себя от метрополий, но все же колоний – с самого начала обусловливала развитие экспортных производств как основы экономики. В этом секторе, охватывавшем горную промышленность, крупные земледельческие и скотоводческие хозяйства, а также перерабатывавшие их продукцию мануфактуры, рано начали развиваться частное предпринимательство и наемный труд. Характерны названия хозяйств ибероамериканских аграриев - испанское "асьенда" и португальское "фазенда", буквально означающие "сделанное", "заведенное". Если кто и проявлял "пережитки феодализма", то не латифундисты, а абсолютистское государство Испании и Португалии, а также католическая церковь, которые в собственных интересах стесняли экспортно-импортную торговлю и мануфактурное производство колонистов-креолов, а также сдерживали экспроприацию крестьян и ремесленников в заокеанских владениях.
В ходе войн за независимость сформировалась парадигма социально-политического развития региона, проявлявшаяся почти до наших дней. С одной стороны, народно-революционное движение, опиравшееся непосредственно на трудящиеся и эксплуатируемые массы. Об этом говорят народные восстания под предводительством Идальго и Морелоса в Мексике, Артигаса в Уругвае. С другой стороны, представлявшее экспортеров-латифундистов и связанных с ними купцов и заводчиков буржуазно-либеральное течение, по своим программам и политическим действиям антинародное. На первом этапе войн за независимость происходило в основном противоборство этих течений. Когда же оно стало заводить регион (за одним исключением, о котором чуть ниже) в кровавый тупик, сформировалось течение центристское. В метрополиях к этому времени пришли к власти буржуазные круги, отказавшие заокеанским территориям во всяком самоуправлении и попытавшиеся превратить их в чистые колонии. Сан-Мартин, Боливар, Сукре, возглавившие движение в испанских владениях, а также, в более консервативной форме, регент Бразилии португальский принц Педру, выразили интересы блока сил, жизненно заинтересованных в защите отечественного производства от уничтожавшей его экспроприации. Однако, у власти центристы продержались недолго.
Политическим итогом буржуазных революций стали республики или (в Бразилии до 1889 г.) конституционная монархия с избирательным правом для 1-7 % населения. Либералы доныне именуют это демократией, хотя налицо олигархическая власть даже не всего господствующего класса, а его верхушки. Господствовавшие в колониях социальные группы – латифундисты-экспортеры и торговая буржуазия – использовали завоевание политической независимости для проведения либеральных реформ. Они разделались с индейской общиной, согнали неимущих колонистов с земли и кровавыми законами заставили бедноту продавать рабочую силу подешевле. Затем они предельно облегчили экспорт своей продукции и импорт английских и североамериканских товаров; неизбежная при этом гибель местной промышленности их не волновала. Естественно, эти силы сразу же востребовали идеологию либерализма, облачавшую их эгоистические интересы в белоснежные одежды борьбы за права человека и всяческие свободы или еще проще – за "цивилизацию" против "феодального варварства"8. При этом, как и у нас почти два столетия спустя, некоторые из них искренне всему этому верили, более того, считали себя левыми, а всех своих противников - правыми.
Однако, усмирить вооруженный народ, привыкший за несколько веков стычек колонистов с индейцами к "малой войне" – герилье, было совсем не легко. Несколько волн буржуазных революций XIX века прокладывали себе путь в огне и крови гражданских войн. Восставшие низы нередко возносили к власти продолжателей центристской тенденции, пытавшихся обеспечить государственную защиту и развитие национальной промышленности. Однако эти центристы – опять-таки как у нас полтора-два столетия спустя -, в отличие от выдающихся предшественников, осознавали свою программу не менее превратно, чем либералы, и называли себя консерваторами, искренне уповая на испанское духовное наследие, в первую очередь религиозное. Во главе их обычно становился какой-нибудь вождь (caudillo) из заинтересованных в протекционизме провинциальных землевладельцев и промышленников. Противостояние "либералов" и "консерваторов" переплеталось с противостоянием сторонников унитарного государства и федералистов. Следуя либеральной традиции, федералистов рисуют поборниками чуть ли не феодальной раздробленности, а унитариев – проводниками всяческого прогресса. Но в большинстве случаев прогресс этот оборачивался тем, что центр (Буэнос-Айрес, Мехико, Рио-де-Жанейро и т.д.) обирал провинцию до нитки налогами, да еще и открывал ворота разорявшим ее промышленность английским товарам (опять что-то родное и близкое, не так ли?). Тогда провинция восставала, пытаясь отгородиться от такого центра и заодно от "мировой цивилизации" покровительственными пошлинами или чем-нибудь еще пожестче.
Делали это не одни центристы-консерваторы. В нескольких странах к власти удавалось прийти подлинным представителям большинства нации. Каким могло быть это представительство в условиях преимущественно аграрных стран, делавших лишь первые шаги к промышленному перевороту, показал еще в XIX веке опыт нескольких стран, долгое время скрытый от науки завесой либеральных стереотипов. Дольше и полнее всего эту перспективу сопротивления крестьян и городских низов олицетворяла установившаяся в Парагвае диктатура Хосе Гаспара Франсиа (1813-1840 гг.). Народ до сих пор называет его на языке гуарани "великий вождь-господин", а у апологетов частной собственности он снискал такую ненависть, какой не удостоился ни один из диктаторов-"горилл", - и не зря. При нем латифундии были экспроприированы, а их хозяевам пришлось отправиться в эмиграцию или ссылку. Государство, владевшее 98% земли, предоставляло крестьянам наделы с обязательством постоянно их обрабатывать и без права продажи, а также рабочий скот. В деревне создавались крупные государственные хозяйства. Враждебность соседей вынудила Франсию "закрыть" страну и свести внешнюю торговлю к минимуму. При его преемниках – отце и сыне Лопесах - "закрытость" сменилась государственной монополией внешней торговли. Но это не привело хозяйство к упадку, а напротив, позволило построить вторую в Южной Америке железную дорогу и государственные фабрики, причем не ценой массового голода и большой крови, как в других странах того времени. Парагвай поражал путешественников отсутствием нищих и голодных, всеобщей грамотностью и внутренним миром. Между прочим, преемник диктатора был избран парламентом, а депутатов парламента избрал народ всеобщим голосованием – за 7 лет до его введения революцией 1848 года во Франции, первой из стран-метрополий.
Таким образом, при объективной невозможности демократии трудящихся, при еще не изжитых общинных традициях была вполне возможна власть патерналистского типа, опирающаяся на эти традиции, не вполне отчужденная от народных масс и способная довольно долго выражать их насущные интересы и чаяния. Хотя после смерти Франсии правящая верхушка, монополизировавшая внешнеторговые связи, начала постепенно обуржуазиваться, народ еще не воспринимал ее как угнетателей. Парагвай уже плавил сталь и спускал на воду паровые суда, когда Британская империя натравила на него Бразилию, Аргентину и Уругвай, а также "легион" парагвайских эмигрантов. Семь лет шла неравная война, причем первые годы – на территории агрессоров. На чьей стороне был народ, красноречиво тот факт, что врагам удалось победить лишь ценой гибели 80% населения страны9 . Президент Лопес пал в бою во главе одного из последних отрядов, состоявших в большинстве из подростков, привязавших искусственные бороды, чтобы казаться взрослыми. Погибли и два сына президента, старшему было 15 лет. Парагвайская трагедия, о которой мало кто знает, завершилась за год до Парижской коммуны. Почти одновременно с первой пролетарской революцией в крови была потоплена и первая попытка одной из стран капиталистической периферии революционным путем вырваться из зависимого состояния, осуществив промышленный переворот на национальной базе.
Путь реформистский, приверженцы которого в Латинской Америке XIX века именовали себя консерваторами, не проявил себя как реальная альтернатива зависимости. Попытки консервативных правительств уже в то время приступить к индустриализации терпели провал, наталкиваясь на ожесточенное сопротивление с двух сторон - как "цивилизованных" стран и их либеральных союзников, так и народных масс. Это неудивительно. При сохранении латифундистской структуры землевладения первые же шаги к индустриализации возлагали на народ двойное бремя и, как правило, приводили к восстаниям, которыми умело пользовались либералы. Попытки части буржуазии прорваться в первую волну промышленного переворота, пройденную Западной Европой и северо-востоком Америки в первые две трети XIX века, потерпели провал. Лишь несколько стран Латинской Америки успели к концу XIX – началу XX века попасть во вторую его волну – наряду со странами Центральной, Южной и Юго-Восточной Европы, а также царской Россией, начавшей промышленный переворот тем же консервативно-реформистским путем. При экономических и социально-политических резервах огромной страны по нему можно было идти дольше, но и здесь он привел к революционному взрыву, только уже в иную эпоху.
Господствующий класс Латинской Америки, напрямую включив свои страны в международное разделение труда индустриального капитализма как часть "мировой деревни", сумел на полтора столетия раньше, чем в России, ввести неограниченную частную собственность на землю и завершить отделение производителей от средств производства. Если в России помещикам принадлежало примерно столько же земли, сколько крестьянам, то в Бразилии в руках латифундистов было 77, 2% земли, в том числе у 1668 семей крупнейших землевладельцев – больше, чем у всех крестьян вместе взятых10. С последних десятилетий XIX века в Латинской Америке, как и в пореформенной России, при растущем производстве и экспорте сельскохозяйственной продукции голод стал обычным, в полном соответствии с мыслью Маркса - "национальное богатство оказывается теперь по самой своей природе тождественно с народной нищетой"11. К началу XX века большинство "крестьян" объективно были пролетариями и полупролетариями.
Однако, отмена рабства и близких ему форм эксплуатации отнюдь не сделала социальное проявление капиталистических отношений прозрачным12. Как и в российской пореформенной деревне, "свободный" наем рабочей силы переплетался с разными формами полукрепостнической кабалы: издольной арендой, отработками долга ("пеонаж") и т.п. Царивший в деревне террор латифундистов, военных и полицейских, зачастую соединявших эти функции в одном лице (в Бразилии местных воротил так и называли "полковниками"), был формой внеэкономического принуждения. В этом плане Латинская Америка дает неплохой образчик того, к чему могло бы привести Россию развитие аграрного капитализма при гегемонии кулачества, в социальном плане очень похожего на предков латиноамериканских латифундистов. Систематическое "низовое" насилие имело и политический аспект, давая неограниченные возможности фальсификации выборов, ставя исполнительную власть над любым народным представительством, конституцией и законом. Латиноамериканские страны одними из первых продемонстрировали реакционный потенциал президенциализма как диктаторского по существу политического режима.
С конца XIX века Россия и Латинская Америка становятся объектами экспорта западноевропейского и североамериканского капитала, быстро подчиняющего ключевые сферы экономики, попадают в долговую и военно-политическую зависимость от метрополий, становящихся уже империалистическими. Формы этой зависимости были различны в зависимости от того, с чем та или иная страна подошла к рубежу эпохи империализма.
Из массива латиноамериканских стран, до того времени довольно однородного, выделяется несколько относительно передовых: Мексика, Аргентина, Бразилия, Уругвай. Все они, кроме тесно связанного с крупными соседями Уругвая, - крупнейшие в регионе и, следовательно, обладавшие сравнительно емким внутренним рынком, что сближало их с Россией. Им удалось начать индустриализацию второй волны и сформировать более или менее солидный национальный капитал до того, как экспорт капитала метрополий набрал полную силу. Поэтому в дальнейшем империалистическому капиталу пришлось подчинять себе капитал национальный постепенно, с оглядкой на его возможности и постоянно считаясь с ним. Эту форму зависимо-ассоциированного развития капитализма можно сопоставить с той, что была свойственна основному ядру предреволюционной России. Она обусловливала довольно раннее возникновение организованного рабочего движения.
Иначе обстояло дело в большинстве стран региона, напоминавших скорее южные окраины Российской империи До наступления эпохи империалистического раздела мира они не успели даже приступить к индустриализации, а многие из них – и завершить цикл буржуазных революций и гражданских войн, начавшихся в XIX веке. Империалистический капитал, по преимуществу североамериканский, устремился здесь в производство тропических и субтропических сельскохозяйственных культур и/или в горнодобывающую промышленность. Экспортный сектор производства (нефть в Венесуэле, цветные металлы и хлопок в Перу, олово в Боливии, кофе в Колумбии и Сальвадоре, какао в Эквадоре, бананы в Гондурасе и т.д.) образовал обособленный анклав, связанный с мировым или североамериканским рынком теснее, чем с национальным. Североамериканские корпорации через головы большинства национальной буржуазии связывались с узким кругом правящей олигархии, создавая оптимальные условия для установления олигархической псевдодемократии или "фамильных" диктаторских режимов (Гомеса в Венесуэле, Сомосы в Никарагуа, Трухильо в Доминиканской Республике и т.д.). В благодарность за поддержку эти режимы открывали внутренний рынок для иностранных товаров, подсекая национальное производство под самый корень и вызывая оппозицию национальной буржуазии, не имевшей возможности свободного развития. Рабочие, занятые на производстве, транспортировке и переработке экспортируемой продукции, были в значительной мере обособлены от остальных трудящихся, что замедляло формирование рабочего движения.
Таким образом, в регионе, воспринимаемом многими как нечто единообразное, возникли по существу две Латинские Америки – две группы стран, которые, несмотря на культурно-языковую общность, существенно различались. Между группами, не входя ни в одну из них, стояли Куба и Чили. Первая была связана с "великим северным соседом" не только как с главным инвестором, но и как с ближайшим огромным рынком, прежде всего сахара. Вторая, довольно рано приступив к развитию промышленности, располагала богатейшими запасами стратегически важных полезных ископаемых (селитры и меди), попавших под контроль иностранного капитала. В обеих странах собственность империалистических корпораций стала не анклавом, а осью всей экономики. Тем самым они предвосхитили некоторые черты современного нам транснационального империализма. Поэтому отнюдь не случайно, что на их долю выпала выдающаяся роль в истории второй половины XX века.
При всех различиях между странами региона абсолютное большинство их роднила одна черта – политический суверенитет, отличавший их от большинства периферийных стран Восточного полушария, но сближавший с Россией. Именно наши страны первыми испытали на себе не прямые, колониальные, а косвенные, преимущественно экономические, формы зависимости от метропольных центров капиталистической системы. Колониализм, при котором метрополия осуществляет прямое политико-административное господство над зависимой территорией, для большей части Латинской Америки был давно пройденным этапом, а полуколонии, характеризуемые наличием колониально-оккупационных зон и анклавов, встречались как исключение (Панама, разделенная в 1903-1999 гг. зоной канала). Господство империалистического капитала здесь, в отличие от Африки и большей части Азии, осуществлялось при посредстве местной олигархии и местного государства. Это создавало существенно иную расстановку сил, нежели в афро-азиатских колониях и полуколониях. Даже в Центральной Америке и Карибском бассейне, где США нередко прибегали к прямой интервенции, целью ее было не уничтожение местных государственных институтов, а подчинение их своим интересам и подавление народного протеста. Победив Испанию в первой войне за империалистический передел мира (1898 г.), США ограничились захватом Пуэрто-Рико и провозглашением независимости Кубы. Разумеется, независимость была ограничена "поправкой Платта"13 к конституции нового государства, но буржуазию Кубы такой статус в общем устраивал: иной возможности удержать в подчинении народ, едва не изгнавший колонизаторов своими силами, у нее не было.
Одно из следствий косвенных форм зависимости – явление, которое позже некоторые из латиноамериканских левых назовут субимпериализмом. Имеется в виду стремление господствующего класса страны, экономически зависимой от империалистического капитала, к экономической и политической гегемонии над более слабыми соседями. Разумеется, на деле такой экспансионизм оказывается все более жестко подчиненным подлинно империалистическим метрополиям, делая страну орудием их господства. Именно так произошло в начале XX века с вызывающими и поныне восторг горе-патриотов "державными" амбициями царской России, ставшими в реальности платой кровью процента кредиторам и инвесторам из Лондона, Парижа и Вашингтона. В Латинской Америке тоже случалось нечто подобное, только в виде жалкого фарса. Не успели остыть поля сражений Парагвайской войны, как из-за месторождений меди и селитры разыгралась война Тихоокеанская (1879-82 гг.) между Чили, за которой стоял британский капитал, и Перу и Боливией, проливавшими кровь за интересы капитала США. Позднее в ходе борьбы британских и североамериканских нефтяных корпораций перуанские солдаты умирали в джунглях Колумбии и Эквадора, а Парагвай, не восстановивший еще довоенную численность населения, отвоевывал у Боливии предполагаемые месторождения нефти, которой потом так и не нашли, причем в сражениях за это благородное дело с обеих сторон участвовали русские белоэмигранты.
Осуществление при посредстве местного крупного капитала и местной олигархии империалистического господства наполнило все, даже как будто бы "допотопные", социальные противоречия зависимых обществ качественно новым содержанием глобального масштаба. Если прежде можно было рассчитывать на победу пролетарских революций в капиталистически развитых странах и последующее вовлечение в ее орбиту остального мира, то в XX веке, когда империалистические сверхприбыли стали формировать в странах-метрополиях "рабочую аристократию" как социальную опору господствующего класса, освободительное движение зависимых стран стало необходимым условием поступательного развития мирового революционного процесса. Поэтому закономерно, что мексиканская и российская революции открыли величайшую (пока) в истории "эпоху социальной революции", сразу же обнаружившую удивительную синхронность событий в двух отдаленных, почти не осведомленных друг о друге регионах. В конце 1916 года в кубинской провинции Орьенте вспыхивает восстание против фальсификации президентских выборов, и в феврале 1917 года США устраивают третью по счету интервенцию. В том же феврале 1917 года конституция революционной Мексики провозглашает землю и недра достоянием народа, отделяет церковь от государства, узаконивает (как незадолго до того радикальное правительство Уругвая) 8-часовой рабочий день и профсоюзы. До января 1924 года на мексиканском полуострове Юкатан существовала "социалистическая республика", пытавшаяся установить контакты с Советской Россией. В том же 1924 году начала более чем двухлетний поход через всю Бразилию колонна восставших военных под командованием молодого офицера Луиса Карлоса Престеса, вскоре возглавившего компартию.
Внутреннее содержание революций в зависимых странах также качественно изменилось. Задачи аграрной революции, призванной дать крестьянам землю, объективно слились с задачами революции антиимпериалистической, призванной вывести страну из теснин зависимого развития, и революции антикапиталистической, устремленной к освобождению пролетариев, всех трудящихся и эксплуатируемых от ига капитала. Закономерно, что в начале XX века Россия и Латинская Америка открывают "второе издание крестьянской войны". Там, где сохранилась общинная организация или хотя бы ее традиции (Мексика, горы Перу, юг Колумбии, Эквадор), деревня восстала почти одновременно с российской и под лозунгом "?Tierra y libertad!", что в переводе означает "Земля и воля!" Основа крестьянского движения была не мелкобуржуазной, а полупролетарской-полуобщинной, что доказывается характером его требований. Как в России не большевиками, а самим крестьянством в наказах депутатам Советов было выдвинуто требование национализации земли, так и пеоны скотоводческих латифундий севера Мексики, восставшие под знаменем Панчо Вильи, добивались передачи латифундий государству и использования их в интересах всего общества, тогда как экспроприированные общинники юга устами своего вождя Эмилиано Сапаты требовали возврата земель латифундий общинам и создания на их основе кооперативов.
Марксистам того времени, не исключая большевиков, крестьянская революция представлялась буржуазно-демократической, открывающей простор развитию аграрного капитализма путем устранения феодальных пережитков и тем самым приближающей революцию пролетарско-социалистическую. На деле же требования восставшей деревни вступали в противоречие с логикой зависимо-капиталистического развития. Их осуществление лишало капиталистов дешевой рабочей силы и обеспечиваемой внеэкономическим принуждением товарности хозяйств полуголодных крестьян, да и непосредственно - из-за широко распространенной "территориализации" буржуа, личной унии их с латифундистами, финансовых связей - означало экспроприацию значительной части собственности буржуазии, и не только местной. В России большая часть помещичьих земель была заложена в банках, контролировавшихся иностранным капиталом; в Латинской Америке империалистические корпорации были и остаются крупнейшими латифундистами. Поэтому буржуазия не просто не хотела дать крестьянам землю, но и объективно не могла этого сделать, не подрывая основ господства капитала - как местного, так и к импортированного из империалистических метрополий. Таким образом, социалистическая тенденция революции порождалась отнюдь не одним рабочим движением.
И в России, и в Латинской Америке революционный процесс развивался в условиях, когда капиталистическая сущность эксплуатации проявлялась с почти прозрачной ясностью лишь в отдельных центрах крупного производства: в России это были Петербург, Центральный промышленный район, Донбасско-Криворожский бассейн, Баку; в Латинской Америке - Куба, Чили, отдельные центры других стран. Абсолютное же большинство пролетариев трудилось на средних и мелких предприятиях, подвергаясь не только жестокой эксплуатации, но и разным формам внеэкономического принуждения. Еще гораздо более многочисленным был городской и особенно сельский полупролетариат. “В отсталых капиталистических странах, вроде России, большинство населения принадлежит к полупролетариям, т.е. к людям, постоянно часть года проводившим по-пролетарски, постоянно снискивающим себе пропитание, в известной части, работой по найму в капиталистических предприятиях”14.
В России высочайшая концентрация капитала и рабочей силы в крупной промышленности, работавшей в основном на национальный рынок, обусловила первостепенную социально-политическую роль сравнительно немногочисленных индустриальных рабочих. В то же время живучесть общинных традиций в преимущественно полупролетарской деревне и непосильное бремя империалистических войн создали почву для соединения пролетарского движения со "вторым изданием крестьянской войны" и тем самым – для первой раннесоциалистической революции. В Латинской Америке такого соединения не произошло. Многие видели причину в "полуфеодальной отсталости" стран региона. На самом деле тамошний уровень развития капиталистических отношений по меньшей мере не уступал российскому, но ярко выраженный зависимый тип этого развития и, главное, чисто экспортный механизм зависимости обусловливали анклавное положение крупных предприятий и преимущественно иммигрантский состав рабочих многих из них. Естественно, все это препятствовало складыванию социальной группы – гегемона революции. Социальные и политические требования рабочих были слабо связаны с требованиями сельских трудящихся, а иногда и вступали с ними в противоречие. В Мексике анархо-синдикалистские профлидеры даже послали "красные рабочие батальоны" против Сапаты и Вильи. Крестьянское движение, лишенное пролетарского руководства, сохраняло архаичные черты. В Перу до 20-х годов XX века индейские восстания добивались возрождения инкской "империи" Тауантинсуйу, в Бразилии до того же времени сельская беднота восставала под началом "пророков", предвещавших скорый конец грешного мира и царство божие на земле. Отсутствовал и такой мощный детонатор революционного кризиса, каким в Восточном полушарии были мировые войны: Латинской Америке, как и Северной, они приносили не бедствия, а, наоборот, благоприятную конъюнктуру и, что не менее важно, не давали народу в руки оружие.
Аграрный кризис, начавшийся в Латинской Америке с середины 20-х годов и мировой экономический кризис 1929-33 гг. поставил наиболее развитые страны Латинской Америки (Аргентина, Бразилия, Мексика, Уругвай, Чили), как и СССР, перед объективной необходимостью ускоренного завершения промышленного переворота. Экономическая модель, основанная на экспорте сельскохозяйственной продукции и минерального сырья на рынки метрополий, затрещала по швам. Странное дело: в дискуссиях о причинах свертывания нэпа никто, насколько мне известно, не принимает во внимание мировой кризис. Какова была реальная альтернатива этого свертывания, можно судить по тому, что сельское хозяйство Латинской Америки не оправилось от удара великого кризиса до 60-х годов – и это в странах, которые не несли на себе бремя второй мировой войны, а выгодно торговали с обеими воевавшими сторонами.
Нашу страну в самых экстремальных условиях спас тот же ресурс, что сделал возможным победу Октября, - соединение пролетарской революции с крестьянской войной (в указанном выше смысле). Последним этапом этой войны по существу явилась коллективизация 1929-33 гг., возродившая общинный строй на новой основе и в новой форме. Она позволила стране, хотя и с немалыми потерями, снабдить города продовольствием, промышленность - сырьем, накопить средства для решающего этапа индустриализации. О том, до какой степени коллективизация как завершение аграрной революции была обусловлена объективно, говорит тот факт, что отнюдь не коммунистическое правительство Л. Карденаса (1934-40 гг.) в Мексике не только вернуло крестьянам значительную часть земель, но и поддержало создание кооперативов, первое время даже производственных, получивших характерное название "эхидос" – "общин" и поставленных под жесткий контроль государства. В Бразилии, не пережившей столь глубокой народной революции, как Мексика, этого не сделали, и еще несколько десятилетий голод охватывал целые штаты, как губернии в царской России, а до создания тяжелой промышленности в огромной стране, имевшей для этого все ресурсы, дело дошло только к 60-м годам.
Столь же неумолимо перед странами Латинской Америки встал в те годы и другой вопрос, решенный в России в 1917-18 гг., - национализация добычи и переработки основных природных богатств, прежде всего нефти (Аргентина, Мексика, Боливия). Без этого государство не располагало средствами ни для выполнения хотя бы регулирующих функций в национальной экономике, ни для серьезной социальной политики.
Вопрос о создании новой основы национального развития решался в острейшей классовой борьбе. Латинская Америка пережила в начале 30-х гг. новый революционный подъем. На Кубе революция 1933-35 гг. отменила "поправку Платта". В Чили и Боливии провозглашались "социалистические республики", Бразилия в 1930-35 гг. пережила целую серию рабочих и крестьянских восстаний под руководством коммунистов. Индейцы Перу и батраки Сальвадора взялись за оружие под руководством компартий, только что основанных Хосе Карлосом Мариатеги и Агустином Фарабундо Марти. В сельве Никарагуа сражалась против североамериканских интервентов "Армия свободных людей" Аугусто Сесара Сандино.
Все эти выступления были жестоко подавлены. Достаточно вспомнить расправу над Фарабундо Марти и минимум 30 тысячами его товарищей, убийство А.С. Сандино и молодых кубинских революционеров Хулио Антонио Мельи и Антонио Гитераса, многолетнее заключение Л.К. Престеса и выдачу гитлеровскому райху его жены и товарища по борьбе, гражданки Германии Ольги Бенарио, погибшей затем в Равенсбрюке.
В итоге революционных потрясений в странах второй волны индустриализации у власти утвердился блок, в который входили часть крупной и средней буржуазии, аграрии средней руки. Для политики этого блока был характерен этатизм, т.е. резкое усиление роли государства в экономике и социальной сфере. Государство выступало как совокупный капиталист, бравший на себя реализацию непосильных частному капиталу задач. Общемировая тенденция, соответствовавшая тогдашнему уровню обобществления производства в национальных масштабах, в этих странах пробивала себе путь в ходе завершения промышленного переворота. Показательно, что режимы такого типа смогли сложиться в 30-е - 50-е годы только в странах второй его волны. Аналогичные попытки, предпринятые тогда же в других странах региона, повсюду терпели неудачу до тех пор, пока их не накрыла третья волна индустриализации; но это произошло уже в иные времена и имело иные последствия.
Первое время функция "совокупного капиталиста" даже для самих ее носителей выступала еще "в себе", а не "для себя". Лишь через несколько десятилетий капиталистическое государство действительно превратилось на некоторое время в становой хребет господствующего класса, антагонистически противостоящего трудящимся, и тогда оно нашло себе иных выразителей, чаще в генеральских мундирах. До тех пор место отсутствующей социальной гегемонии с большим или меньшим успехом занимала гегемония политическая. При конфликтах со старой буржуазией режим вынужден был вступать в союз с рабочим движением. Подобный блок, вообще говоря, мог иметь форму межпартийной коалиции типа Народного фронта, однако эта возможность была реализована лишь в стране наиболее "прозрачной" социальной структуры – Чили. Здесь именно блок левых и центристских партий, пришедший к власти в конце 30-х гг., выдвинул четкую программу индустриализации и приступил к ее проведению. В других странах взаимодействие власти с рабочим движением приняло иные формы.
Идеология правящего блока соединяла национализм с социальным реформизмом. С ведущей ролью государства, претендовавшего на роль арбитра между классами, увязывалась монополия правительственной партии на власть, обосновываемая идеологемами "перманентной революции", социальной справедливости и национального единства. Таковы были Национально-революционная партия Мексики, преобразованная в 1938 г. в Партию мексиканской революции, а в 1946 г. – в Институционно-революционную партию; Перонистская, она же хустисиалистская ("справедливческая"), в Аргентине (1946-55 гг.), трабальистская ("трудовическая") в Бразилии (1937-1964 гг.) и т.д. Партии эти были неоднородными по социальному составу и строились на принципе индивидуального и коллективного членства. Последнее распространялось прежде всего на профсоюзы (в Мексике и на эхидос). Тем самым рабочее и отчасти крестьянское движение было взнуздано и оседлано государством; в Мексике официальных профлидеров так и прозвали "чаррос" – "наездники". Этот контроль основывался не на одном бюрократическом диктате, но и на удовлетворении государственной властью ряда первоочередных требований трудящихся: введении 8-часового рабочего дня, социальных пособий, бесплатного школьного обучения, местами - строительстве дешевого жилья и т.д. Правда, все это касалось только организованных рабочих крупной промышленности, а отнюдь не трудящихся мелких предприятий и уж подавно не сельских пролетариев. Естественно, шло массовое переселение из деревни в город, особенно в благоприятные для латиноамериканской промышленности годы Второй мировой войны. Новобранцы индустрии воспринимали получаемые в городе блага не как результат борьбы, а как дар свыше. Такие лидеры, как мексиканец Ласаро Карденас, бразилец Жетулио Варгас, аргентинец Хуан Доминго Перон и его жена Эва, стали в этой среде культовыми фигурами.
Перечисленные черты побуждают некоторых критиков сопоставлять эти режимы с "тоталитарными", тем более, что сами они активно заимствовали внешние формы из самых разных источников – от фашистской Италии и нацистской Германии до СССР эпохи индустриализации. Кое-кто даже пытался организовывать трудовое соревнование, принимавшее, правда, карикатурные формы. В перонистской Аргентине состязались по продолжительности работы без отдыха. Более умеренные западные авторы "объясняют" их политику воздействием "харизматического лидера" на народную массу или характеризуют как манипулирование массами, а сами режимы именуют популистскими. В советской историографии их характеризовали как национал-реформистские формы власти национальной буржуазии. Латиноамериканские компартии также интерпретировали политику этих режимов как борьбу национальной буржуазии против иностранного империализма и феодальных пережитков, отводя рабочему движению роль поддерживающей "прогрессивную буржуазию" силы.
Сравнение этих режимов с фашистскими не представляется убедительным прежде всего потому, что они не представляли собой диктатуру монополистического капитала. Монополии на базе национального капитала тогда еще не сложились, а империалистические монополии не настолько интегрировались в экономическую структуру данных стран, чтобы непосредственно служить опорой диктатуры фашистского типа. То и другое произошло лишь несколько десятилетий спустя и было зачастую связано с падением режимов описываемого типа.
Определение их как власти национальной буржуазии также не представляется убедительным. Часть буржуазии, связанная с национальным рынком, была им резко враждебна, а их отношения с рабочим движением и социальные реформы вызывали настороженность даже лояльной части буржуазии. По той же причине не проходит трактовка этих режимов как мелкобуржуазных. Средние слои, как и буржуазия, были расколоты на лояльную и оппозиционную часть. Оформленной социальной группы-гегемона в этот период вообще не просматривается, что дает основания говорить о вакууме гегемонии. Даже военно-бюрократический аппарат как носитель социально-корпоративных интересов этой роли не играл: в отличие от режимов бонапартистского типа, "популисты" были с этим аппаратом в довольно сложных отношениях. Консолидация армии в своеобразную "суперпартию" происходит позже и связана опять-таки скорее с падением "национал-реформистских" режимов, чем с их установлением и укреплением.
Не сталкиваемся ли мы в данном случае с явлением более сложным, чем непосредственное правление буржуазии как социальной группы? Патерналистский (или популистский) режим национал-реформистского типа, в отличие от раннесоциалистического, не подрывает основ капиталистического строя, не меняет в корне положения страны в капиталистической системе. Однако, в ситуации острого кризиса, под давлением снизу, он вынужден более или менее жестко ограничивать старые формы зависимости, основанные на экспорте сырья и продовольствия, закладывать основы национальной индустрии на базе госсектора. При сильном сопротивлении старых социальных групп эксплуататоров, связанных с прежней моделью зависимости, эти задачи имеют черты "революции сверху". Буржуазная государственная машина, связанная тысячами нитей со старыми "хозяевами жизни", пропитанная чиновничьей рутиной и косностью, для таких преобразований мало пригодна. Не ломая ее и не отказываясь от ее применения против революционных выступлений низов, режим в той или иной мере опирается на их борьбу за свои права, а иногда создает неформальные каналы связи с массами. Эти каналы не носят характера буржуазной или пролетарской демократии, т.е. сознательного представительства социальных интересов, а возрождают оставшиеся от времен народно-революционного патернализма XIX – начала XX вв. традиции взаимодействия "народа" и стоящего над обычными политическими институтами "вождя".
Патернализм как характерная черта этатистских режимов может быть правильно понят лишь в сопоставлении с более чистым его вариантом, зачаток которого мы рассмотрели на примере Парагвая XIX века. Более развитую форму этого явления мы сами пережили в годы раннего социализма, когда в масштабе шестой части земной суши сначала совместились Парижская коммуна и Парагвайская республика, а затем пролетарская демократия растворилась в порожденных "вторым изданием крестьянской войны" отношениях патерналистского типа15. Оба вида патернализма порождены одной исторической ситуацией завершения промышленного переворота в условиях противостояния зависимости, но представляют альтернативные, классово противоположные пути решения этих задач. В этом свете небезынтересно сопоставить их исторические итоги. Это сопоставление имеет смысл - в отличие от расхожего стереотипа "соревнования" СССР с США, раннесоциалистических стран с империалистическими метрополиями, слишком смахивающего на "соревнование" рабочего с капиталистом.
СССР удалось в кратчайший в истории срок самостоятельно осуществить подлинное завершение промышленного переворота – сформировать хозяйственный комплекс, основанный на производстве машин машинами. В те годы это позволяло стране преодолевать зависимое положение в мировом капиталистическом разделении труда. Было достигнуто не просто повышение уровня жизни трудящихся масс по сравнению с дореволюционным, но улучшение ее качества: охрана здоровья, увеличение продолжительности жизни, доступ к образованию и культурным ценностям. Все это обеспечивало руководству поддержку блока социальных сил, осуществившего индустриализацию, коллективизацию, культурную революцию и выигравшего Вторую мировую войну.
Эти достижения особенно контрастно выделяются на фоне крупнейших и сравнительно развитых стран Латинской Америки, где тяжелая индустрия так и не стала базой технического обеспечения национального производительного комплекса, как не была ею в царской России. У "популистских" режимов пороху хватило только на так называемую импортзамещающую индустриализацию, главным образом в легкой промышленности. Уже поэтому основа зависимости устранена не была. Не случайно сами "популистские" режимы получили поддержку североамериканских монополий, оттеснивших в период между мировыми войнами британских конкурентов. Такое развитие не устраняло и не могло устранить прежней экономической структуры, существенным элементом которой была латифундия, а лишь надстраивалось над нею, используя ее как источник накоплений, сырья, дешевой рабочей силы. В таких условиях в принципе не возможно Оно в принципе не могло распространить на все общество даже те скромные социальные гарантии, которые предоставлялись промышленным рабочим, а следовательно, избавить страну от таких прелестей зависимо-капиталистического развития, как постоянное недоедание большинства трудящихся и периодические голодовки, эпидемии, трущобы, массовая неграмотность и тому подобное16 . Что уж говорить о тех странах региона, где местные "гориллы" и "великий северный сосед" совместными усилиями топили в крови народа любую попытку даже тех преобразований, какие удалось провести "популистам" Мексики, Аргентины, Бразилии.
Нашим интеллигентам, ставящим в вину революционному пути преобразования общества гражданскую войну, голод, репрессии и прочие составляющие "цены революции", полезно было бы познакомиться с "ценой" поражения революции в половине Латинской Америки и ее взнуздания и оседлывания капиталистическим государством в другой половине. Гражданских войн более чем достаточно (только одна, почти одновременная с российской, унесла каждого десятого мексиканца). По продовольственному вопросу, кто хочет, может почитать книгу бразильца Жозуэ ди Кастро под красноречивым названием "География голода", переведенную в "тоталитарном" СССР в начале 50-х годов. О репрессиях уже говорилось. А если прикинуть их масштабы применительно не к одной интеллигенции, а к народным низам, судьба которых в приличном обществе мало кого интересует?
Сопоставление опыта регионов полезно еще и потому, что разбивает либеральный стереотип "феодальной отсталости" как первопричины всех бед, применяемый к Латинской Америке и России чуть не до наших дней. Этот стереотип приучил целые поколения "цивилизованных" европейцев и североамериканцев и подражающих им интеллектуалов зависимых стран поглядывать на Латинскую Америку свысока, с этаким снисхождением, как на парвеню. Недалеко ушли от этого представления и горе-марксисты, которые воспроизводят либеральную схему, не ведая об ее истоках. Глядя на историю сквозь эти очки, они лишают себя возможности понять истоки бед, которые несут большинству человечества, в том числе и нам с вами, вовсе не феодализм и не варварство, а именно капиталистическая цивилизация. В то же время они лишают себя уникального опыта борьбы народных масс против зависимого капитализма – опыта позитивного и негативного, накопленного в Латинской Америке за 200 лет.
Этот опыт качественно обогатился на последующем этапе, когда в силу глубоких изменений в системе производительных сил индустриализация как таковая перестала быть противовесом зависимости и соответственно "индустриализаторские" режимы не могли не прийти к кризису. Но это – тема особого разговора.
СТАТЬЯ ВТОРАЯ
В начале 80-х годов двадцатого века вышла книга гаитянского ученого и политика Жерара Пьера Шарля, посвященная революционной ситуации в Карибском регионе, – "Карибы в час Кубы". Но еще за двадцать – двадцать пять лет до того "час Кубы" настал для всей Латинской Америки. Превращение сахарницы дяди Сэма и злачного места мафиози в Остров Свободы не только в корне изменило судьбу кубинцев, но и наложило неизгладимый отпечаток на всю последующую историю.
Прошли десятилетия. Мировой социализм пережил и новые победы, и тягчайшие поражения. Много революций – и старше, и моложе Кубинской – ушли в историю. Кубинская революция, свершившаяся едва ли не в самых тяжелых международных условиях, под носом у главной империалистической метрополии, продолжает жить и бороться. Считая от геройского штурма казармы Монкада 26 июля 1953 г., ей пошел пятидесятый год. Какие бы испытания ни ожидали кубинцев и всех нас впереди, неоспорим исторический факт: Куба уже проявила беспрецедентную стойкость перед лицом империалистической реакции, одержавшей пиррову победу почти над всем миром.
Стараясь понять, как такое стало возможным, и извлечь уроки на будущее, мы новыми глазами смотрим на пройденный революцией путь. Методология материалистического понимания истории требует начать с предпосылок революции и условий, определивших ее победу, – тем более, что на этот счет существует масса уводящих от истины стереотипов, от которых давно пора избавляться.
1. Латинская Америка перед "часом Кубы"
В истории, как и в природе, не бывает заоблачных вершин посреди плоской равнины. В своем регионе Кубинская революция никогда не была одинокой. Она венчает собой целую плеяду безусловно народных революций, по основным движущим силам рабоче-крестьянских, – от мексиканской до гватемальской и боливийской. На Кубе революция тоже была не первой. Но при всем размахе революционной энергии масс ни один революционный процесс в Латинской Америке до 1959 г. не вывел ни единой страны из зоны зависимой периферии капиталистической системы. Эпоха позднебуржуазных революций в Западном полушарии затянулась почти на полвека после Октября 1917 г. Почему?
Кроме внутренних причин социально-исторического характера17 , здесь действовали и причины международные. Общемировая ситуация была неблагоприятной для пролетарских революций даже в тех странах региона, где внутренние их предпосылки имелись; но она же увеличивала свободу действий национал-реформистских и национально-революционных сил, пока те действовали в пределах периферийно-зависимого капитализма. Используя межимпериалистические противоречия и "великий страх" буржуазии перед Октябрем, они добивались уступок, о которых прежде нельзя было и мечтать. Разве могла бы, к примеру, Мексика экспроприировать большую часть захваченных североамериканскими корпорациями земель, если бы это происходило не в 1917 г.? По силам ли было Мексике и Боливии отобрать нефтяные месторождения у "Стандард Ойл" и ее "сестер", если бы у порога не стояла Вторая мировая война?
Обе мировые войны и Великая депрессия 30-х годов сделали промышленное развитие стран периферии необходимым для выживания миллионов людей. Они же на время ослабили мертвую хватку империалистических корпораций и защищавших их интересы держав-метрополий. Тем самым они дали мощный толчок так называемой импортзамещающей индустриализации. Наибольших успехов она достигла в наиболее развитых странах региона – Аргентине, Бразилии, Мексике, Уругвае, Чили, – где явилась непосредственным продолжением "второй волны" индустриализации (конец XIX – начало XX в.). В течение жизни одного поколения регион из преимущественно аграрного превратился в аграрно-индустриальный.
Промышленность получила развитие и в большинстве других стран, где прежде почти отсутствовала. Это была уже третья волна индустриализации, поднявшаяся на более развитой стадии мирового капитализма, чем две предыдущие. На сей раз индустриализация проходила под влиянием процессов, развернувшихся в центрах капиталистической системы уже после завершения там промышленного переворота. Поэтому изменения демографической структуры (прежде всего урбанизация) и структуры общественного производства (развитие государственных служб, финансов, системы образования, сферы услуг) в Латинской Америке не шли параллельно индустриализации и не следовали за ней, а опережали ее. Этим определялся иной, нежели в европейских странах на этапе промышленного переворота, характер социальной структуры.
Абсолютная численность индустриальных рабочих росла, но столь же быстро, а то и быстрее, множились ряды работников госаппарата, банков и контор, сферы услуг. Еще быстрее росла армия городских маргиналов – переселенцев из сел и поселков, мечтавших найти в столице или крупном городе приличную работу, но в большинстве своем не находивших и перебивавшихся временными заработками. Социальные различия между всеми этими группами трудящихся были столь велики, что их классовая общность как наемных работников не осознавалась даже теоретиками коммунистического движения, не говоря уже о самих "людях с улицы". Сущность общественных отношений не проявлялась ни с прозрачной ясностью, как, например, в Великобритании времен Маркса и Энгельса, ни даже относительно отчетливо, как в России времен Ленина18 . "Фактическое социальное проявление присущего уже производственным отношениям антагонизма классов"19 не раскрывало эту сущность, а скрывало ее от поверхностного взгляда.
Так, в большинстве стран региона батраки – "колоны" получали от латифундиста не только мизерную зарплату, но и клочок земли, на котором могли выращивать что-нибудь для пропитания своей семьи (что-то вроде кормящихся с шести соток бюджетников современной России, где в роли латифундиста выступает "демократическое" государство). Такие трудящиеся, будучи по объективному классовому положению полупролетариями или даже пролетариями, воспринимали себя как крестьян и надеялись выйти в люди, превратив этот клочок в свою собственность и по возможности увеличив в ходе правительственной аграрной реформы. Те, кто отчаялся выйти в люди в деревне, при первой возможности переселялись в город. Городская жизнь издалека представлялась легкой и зажиточной. Не найдя ожидаемой работы и оказавшись в трущобах, они возлагали надежды на "бога, царя и героя" в лице очередного популистского каудильо, обещавшего в обмен на их голоса на выборах создать рабочие места, провести в жилища воду и электричество, заасфальтировать улицу и т.д. (вроде наказов, которые теперешние российские избиратели дают депутатам). В то же время значительная часть городских пролетариев ощущала себя "средним классом" по сравнению с переполнявшими трущобы переселенцами из деревни; промышленный рабочий воочию видел, что живет лучше, чем обитатели "поселков нищеты", но может оказаться в их числе, если потеряет работу. Эти люди опасались всяких резких перемен и голосовали за "закон и порядок".
Не менее своеобразным было и положение буржуазии. Ее монополизирующаяся верхушка, которой, по размерам капиталов, казалось бы, и подобало возглавлять индустриализацию, выросла на экспортно-импортных операциях и была тесно связана с латифундистами, снабжавшими ее экспортным сырьем и закупавшими импортные товары. Этот блок оказался не инициатором индустриализации, а главным препятствием на ее пути. Капиталисты помельче были не прочь убавить могущества этой олигархии, нуждались в протекционистских мерах, за что удостоились у некоторых левых названия "национальной буржуазии". Да только средств на создание сколько-нибудь крупных предприятий у них не было. К тому же они не могли себе позволить даже тех уступок рабочим, на какие с грехом пополам шел крупный капитал: ни 8-часового рабочего дня, ни повышения зарплаты, ни социальных гарантий – все это делало среднее и мелкое производство нерентабельным. Закономерно, что "национальная" буржуазия и примыкавшие к ней мелкие хозяйчики сплошь и рядом выступали как сила реакционная, препятствующая проведению даже самых элементарных буржуазно-либеральных реформ, создающих предпосылки индустриального развития.
Сильнейшее влияние на все процессы индустриализации третьей волны оказывали империалистические монополии. В Латинской Америке в послевоенный период утвердилось безраздельное господство корпораций США. Они неохотно мирились с индустриализацией "банановых", "кофейных" и прочих республик, предпочитая эксплуатировать их по-старому совместно с прежней олигархией. Тем не менее, иностранный капитала давал местной промышленной буржуазии займы, поставлял оборудование и кое-как допускал на контролировавшиеся им рынки сбыта.
Однако, в эпоху государственно-монополистического капитализма, когда о стихийном действии "невидимой руки" рынка не могло быть и речи, ведущим фактором промышленного развития стало государство. В странах второй волны ему удалось взять в свои руки источники сырья, прежде всего нефти, и заложить основы тяжелой промышленности (металлургия, химия и др.). Там, где эти задачи оказались ему не под силу, оно брало в свои руки, а в значительной мере и создавало, инфраструктуру транспорта и связи, энергетику; развивало систему образования, необходимую для подготовки более или менее квалифицированной рабочей силы. Оно побуждало буржуазию к объединению в общенациональные ассоциации, в некоторых странах (Бразилия, Мексика) – путем принудительного синдицирования. Оно же обеспечивало "социальный мир", сочетая репрессии против рабочего движения с созданием разного рода "социальных учреждений": от официальных, фактически огосударствленных, профсоюзов до системы социальных пособий, обязательного минимума зарплаты, принудительного арбитража и т.д.
Развитие периферийно-зависимого госкапитализма наложило глубокий отпечаток на социальные процессы. Рабочие реже, чем их отцы и деды, видели перед собой живых хозяев-эксплуататоров; еще реже государственная власть выступала как прямое орудие этих хозяев. Государство – обязательный посредник в трудовых конфликтах, а зачастую и работодатель - теперь вроде бы стремилось не угнетать рабочих, а проявлять о них какую-то заботу. К тому же это была национальная власть, хоть как-то ограничивавшая произвол самых безжалостных эксплуататоров – корпораций янки. Не удивительно, что в рабочем движении глубоко укоренилась идеология "национальной солидарности" во имя развития страны.
Укрепление позиций государства как силы не только политической, но и социальной способствовало более раннему, чем в большинстве стран Европы, складыванию "новых средних слоев". В отличие от "старых" средних слоев – мелкой буржуазии, "новые" состояли не из мелких собственников средств производства. В условиях зависимого капиталистического развития они формировались в основном не в производственной, а в политико-управленческой сфере (служащие, интеллигенция, лица свободных профессий, многочисленные студенты гуманитарных факультетов). В классовом отношении они были неоднородны. Лица свободных профессий по месту в общественной организации труда были ближе к мелким хозяевам. Но большинство уже составляли люди наемного труда, которых ни по одному классообразующему признаку не отличишь от рабочих. Однако, новые средние слои долго сохраняли черты единой социальной группы, добившейся более привилегированного, чем, например, в России, статуса: полуцехового-полусиндикального самоуправления, университетской автономии, социальных гарантий, выражавшихся формулой: "nacer becado, vivir empleado, morir jubilado" – "родиться со стипендией, жить на твердую зарплату, умереть на пенсии".
"Новые средние слои" отличала высокая социально-политическая активность. У лучшей их части выступления в защиту корпоративных интересов сливались с борьбой против гнета олигархии и империализма, во имя патриотических и общедемократических идеалов. Революционность "новых средних слоев" питалась более или менее осознанным протестом против превращения "врача, юриста, священника, поэта, человека науки" в платных наемных работников капитала20 . Поэтому она имела много общего с антикапиталистическим протестом пролетариев и экспроприируемых капиталом крестьян и ремесленников. Из среды новых средних слоев выходили многие активисты левых организаций. Они искренне стремились бороться за дело всех угнетенных, проникались социалистическими идеями, сближались с рабочим движением. Но, если говорить не об отдельных интеллигентах, вполне перешедших на классовые позиции пролетариата, а о социальной группе в целом, привилегированный статус ограничивал ее революционность, побуждал вновь и вновь искать "третий путь" между олигархическо-империалистическим господством и "коммунизмом". Ненависть к правящей олигархии имела оборотной стороной беззащитность перед популистской фразеологией, создающей иллюзию поворота государства к нуждам народа.
Новые средние слои и примыкавшая к ним часть молодых офицеров с 30-х годов были идейными и политическими инициаторами создания блока, включавшего, с одной стороны, часть буржуазии и землевладельцев, заинтересованную в импортзамещающей индустриализации, с другой – организованных в профсоюзы промышленных рабочих. Этот блок лежал в основе народных фронтов на Кубе, в Чили и Коста-Рике, "популистских" режимов в Аргентине, Бразилии, Мексике.
Окончание Второй мировой войны лидеры этого блока восприняли как торжество близких им идеалов демократии и национального освобождения, тем более, что главный в их глазах победитель – администрация Ф.Д. Рузвельта – первой и последней в истории США официально признала принцип невмешательства во внутренние дела южных соседей. Реформисты наивно полагали, что настал их час: еще одно усилие – и Латинская Америка мощным рывком преодолеет пропасть, отделившую ее от "развитых" стран. В 40-е годы появилась целая идеология "десаррольизма" ("desarrollo" по-испански – "развитие"), понимавшая развитие как движение вдогонку метрополиям. По мнению ее теоретиков, для этого надо было решить две основных задачи: взять в руки государства основные природные ресурсы, принадлежавшие иностранному капиталу, а также покончить с "феодальными" латифундиями, передать необрабатываемые или плохо используемые земли латифундистов крестьянам, решив тем самым аграрный вопрос и расширив внутренний рынок для национальной промышленности. Решение этих задач предполагало отстранение латифундистов и связанной с ними крупной буржуазии от власти. Умеренные десаррольисты надеялись добиться этого путем реформ, радикалы выступали за "национальную революцию".
Рабочее движение выдвигало фактически ту же программу, попадая под идейную гегемонию буржуазных и мелкобуржуазных демократов. Не только десаррольисты, но и некоторые левые, особенно троцкисты, рассчитывали на буквальное повторение пройденного Европой в первой половине XX века и ранее. Коммунисты видели, что ситуация иная, но вывод делали в рамках той же схемы: раз на Европу не похоже, значит, страны Латинской Америки по-прежнему "отсталые", "слаборазвитые", на повестке дня стоят национальное освобождение и устранение "феодальных пережитков". За образец бралась уже не Европа, а Азия, а на практике полностью воспроизводилась схема десаррольистов.
Практика не расходилась с теорией. В эти годы происходит целый ряд революций, свергнувших режимы "экспортерской" олигархии. Первыми, в 1944 году, пали "банановый" режим в Гватемале и "кофейный" в Сальвадоре, за ними – "нефтяной" в Венесуэле, "шоколадный" в Эквадоре (1945 г.) и "оловянный" в Боливии (апрель 1952 г.). Полувековой юбилей этих событий прошел никем не замеченным. А жаль. В них немало поучительного не только для того времени.
Главной силой всех этих революций было рабочее движение. Как правило, решающий удар наносила всеобщая забастовка. Боливийская революция ею не ограничилась: шахтерская милиция, вооруженная орудием своего производства - динамитными патронами, в трехдневных уличных боях наголову разгромила регулярную армию. Правительству "национальной буржуазии", получившему власть из рук рабочих, несколько лет приходилось согласовывать каждый шаг с общенациональным профцентром – примерно так же, как российскому Временному правительству с Советами в период двоевластия, и по той же причине: у буржуазии не было возможностей насилия над народом. В других странах до разгрома армии не дошло: в решающий момент часть войск под командованием офицеров-националистов сама свергала режим, если надо – с помощью восставших; в Гватемале в октябре 1944 г. военные даже решились вооружить рабочих. Казалось, все шло лучше, чем когда-то в Мексике, Бразилии или Чили.
Но история не стояла на месте. После Второй мировой войны развитие Латинской Америки, как и всего мира, стало определяться качественно новым соотношением классовых сил в глобальном масштабе. СССР становился не единственной социалистической страной в капиталистическом окружении, а основной силой мировой системы социализма. Межимпериалистические противоречия не играли уже такой роли, как между мировыми войнами и тем более в их ходе. Молодому социализму, и прежде всего СССР, теперь противостоял единый капиталистический мир во главе с США, открыто заявившими о притязаниях на мировое господство и ликвидацию классового и геополитического соперника. В распоряжении мирового империализма были наиболее развитые производительные силы и ресурсы большей части мира. “Догнать и перегнать” такого противника силами и средствами одного СССР и даже всех социалистических стран Евразии было невозможно. Дальнейший ход и исход классовой борьбы в глобальном масштабе все больше зависел от социально-политической борьбы на зависимой периферии капиталистического мира. Именно эта периферия составляла важнейший резерв обеих противоборствовавших на мировой арене классовых сил.
Не случайно США рассматривали Латинскую Америку как свой стратегический тыл в "холодной войне". Первым военно-политическим блоком "холодной войны" стал Межамериканский договор о взаимной обороне, подписанный в 1947 г. В 1948 г. в колумбийской столице Боготе собралась межамериканская конференция, положившая начало Организации американских государств, которую скоро прозвали "министерством колоний США".
На латиноамериканской почве очень рано пробились первые ростки транснационального монополистического капитала, который в последние десятилетия XX века станет господствующей силой мирового капитализма. Таковы были корпорации, контролировавшие сферы общественного хозяйства, которые уже к середине XX века, а то и раньше, переросли национальные границы: во-первых, нефтяную отрасль, питавшую послевоенный бум в метропольных центрах капиталистической системы ("семь сестер"); во-вторых, энергетику и международную инфраструктуру (печально знаменитая ITT - International Telephone & Telegraph Company); в-третьих, экспортный агробизнес (столь же знаменитая "мамаша Юнай" - United Fruit Company (ЮФКО)).
Все эти корпорации отличались не просто международным размахом, но тем, что в зависимых странах представляли настоящее "государство в государстве" с безраздельно принадлежавшей им по кабальным концессиям территорией, железными дорогами, собственной администрацией, военизированной охраной. Они меньше всего считались с национальными интересами не только зависимых, но и "своих" стран ("Юнай" многие десятилетия недоплачивала Гватемале минимум 50% налогов, а США – 30%). Неприкосновенность им гарантировали теснейшие, даже на фоне других столпов монополистического капитала, связи друг с другом и с верхушкой политического истеблишмента США, особенно с правым крылом Республиканской партии. Так, братья Даллесы, Джон Фостер и Аллен, были компаньонами нью-йоркской юридической фирмы, которая вела дела United Fruit, и сам еще в 30-е гг. составлял кабальные для Гватемалы соглашеня. Та же фирма сотрудничала с финансовой группой Морганов, вложившей капиталы в ITT, кото-рая поддерживала теснейшие связи со спецслужбами США, руководимыми А. Даллесом. "Прототранснациональные корпорации" взаимодействовали с прона-цистской пятой колонной, унаследованной впоследствии спецслужбами США21 .
Схватка двух буржуазных партий США за власть уже в те годы принимала характер борьбы между реформистски настроенными сторонниками усиления государственного регулирования капиталистической экономики, преобладавшими среди демократов, и наиболее агрессивными монополистическими группировками с транснациональными чертами, все больше задававшими тон в лагере республиканцев. Эта борьба шла и по внутренним, и по международным, в первую очередь латиноамериканским, вопросам. Гильермо Ториэльо, в начале 50-х гг. посол Гватемалы в США, а затем министр иностранных дел, впоследствии отмечал: "Даже президент Трумэн сталкивался с сильным сопротивлением со стороны законодательной власти (где большинство имели республиканцы. – А.Х.), направленным против борьбы, которую он, подобно Октябрьской революции (1944 г. – А.Х.) в Гватемале, вел с монополией на производство электроэнергии в США и с международным нефтяным картелем. И в США, как впоследствии в Гватемале, наступит момент, когда Республиканской партии удастся полностью покончить с теми мерами, которые применял президент Трумэн против монополий, и когда на его правление, так же как на правление Ф.Д. Рузвельта, будет наклеен "коммунистический" ярлык. Видные деятели Республиканской партии будут говорить об этих периодах демократического правления, как о "двадцати годах предательства", а мистер Даллес назовет их "сталинской эпохой22"." Наступление "прото-транснациональной" реакции явилось одной из причин маккартизма в США.
Нетрудно увидеть во всем этом разительное сходство с ситуацией самого конца XX и начала XXI в., хотя за полвека транснациональный капитал превратился в ведущую силу мировой реакции, а жупел "коммунизма" сменило (пока?) пугало терроризма. Для Латинской Америки тогда, как и теперь, сдвиги вправо в Вашингтоне означали поворот от сформулированной Ф.Д. Рузвельтом политики "доброго соседа", т.е. хотя бы формального соблюдения принципов невмешательства, к заявленной когда-то его дядей Т. Рузвельтом политике "большой дубинки", откровенному интервенционизму в интересах своих корпораций.
Мечты десаррольистов о свободном развитии национального капитализма стали развеиваться в те же годы, когда излагались на бумаге. В латиноамериканских странах сформировалась новая, связанная с монополистическим капиталом США олигархия, которая с помощью Вашингтона принялась свергать десаррольистские правительства. Умеренные национал-популистские программы теперь с ходу квалифицировались как порождение "коммунизма" со всеми вытекавшими отсюда в годы холодной войны и маккартизма последствиями.
В 1946 г. была реорганизована и полностью поставлена под контроль буржуазных кругов правительственная партия Мексики; эта мера, официально оформленная как "институционализация Революции", на деле подвела под ней черту. В 1947 г. чилийский президент Г. Гонсалес Видела, избранный как кандидат Народного фронта, сначала устранил коммунистов из правительства, а затем поставил тех, кому был обязан властью, вне закона и стал бросать их в тюрьмы и концлагеря. В том же году США вмешались в гражданскую войну в Парагвае, чем обрекли страну на почти 40-летнее правление сына баварского иммигранта А. Стресснера, близкого к гитлеровской пятой колонне. В 1948 г. в Венесуэле был свергнут недавно избранный президент - писатель Ромуло Гальегос. Его колумбийскому собрату Хорхе Эльесеру Гайтану избраться не дали – просто застрелили как раз во время межамериканской конференции, спровоцировав "Bogotazo" - стихийное восстание, подавленное с помощью войск США. Страна на многие годы погрузилась в пучину гражданской войны, которую прозвали "виоленсией" – "насилием" за чудовищно террористический характер: за 10 лет было истреблено 200 тысяч человек, два миллиона крестьян согнаны с земли. Диктатором стал генерал Г. Рохас Пинилья, защищавший в 1948 г. от восставшего народа посольство США. В 1952 г. на Кубе путем переворота была установлена диктатура Ф. Батисты. В 1954 г., получив ультиматум военных, застрелился президент Бразилии Ж. Варгас, а в следующем году в Аргентине был свергнут Х.Д. Перон. Военная диктатура была установлена в Перу; многочисленные восстания перуанских апристов (APRA – Американский народный революционный союз, основанный в 20-е гг.), чей лидер В.Р. Айя де ла Торре рассчитывал на помощь корпораций США в индустриализации страны, закончились провалом – США предпочитали хунту.
Все перевороты совершались не просто с ведома, а под прямым руководством послов США, выполнявших директивы госдепартамента. Появились настоящие профессионалы этого дела. Например, У. Бьюлак, бывший служащий United Fruit, был послом в Колумбии в момент убийства Гайтана; он же в интересах ITT и никелевой компании организовал переворот Батисты на Кубе23 .
Особо надо сказать о трагедии Гватемалы. Ее лидеры сделали, кажется, все возможное и невозможное, чтобы убедить "великого северного соседа", а заодно и себя, в буржуазной добропорядочности своей революции. Х.Х. Аревало, занимавший пост президента в 1945-51 гг., на обвинения лоббистов "Юнай" в "коммунизме" отвечал прямо в духе российских демократов 1991 г.: "Коммунизм вредоносен для человеческой природы". Убедить "свободный мир" в своей лояльности он не смог и вынужден был, уходя с поста, констатировать победу "тоталитаризма" над "демократией": "В идеологическом споре между двумя мирами и двумя лидерами Рузвельт проиграл. Мы… могли видеть и подтвердить, что гитлеризм не умер24".
Сменивший его Х. Арбенс издал декрет об аграрной реформе, провозгласивший ее целью "уничтожение феодальной собственности в деревне и соответствующих ей производственных отношений, с тем чтобы развить в сельском хозяйстве формы и методы капиталистического производства и подготовить почву для индустриализации Гватемалы". Как видите, полвека назад были еще люди, не боявшиеся произносить слово "капитализм" в положительном смысле. Вот только их понимание капитализма ничего общего с действительным капитализмом XX века не имело. Реформаторы, воспитанные на либеральных идеях, похоже, понимали под капитализмом все хорошее, а под феодализмом, как и фашизмом, - все плохое, в том числе империалистические корпорации. В декрете целью реформы ставилось "обеспечение землей безземельных или малоземельных крестьян, колонов и сельскохозяйственных рабочих25" . Г. Ториэльо позже писал: "…Было бесспорно, что аграрная реформа, создавая новый класс крестьян-собственников, на деле уничтожила бы причины образования сельского пролетариата, существование которого является необходимым условием для действия коммунистической системы26" . С этой целью предусматривался запрет продажи полученных по реформе участков на ряд лет или навсегда – гватемальские демократы в отличие от российских понимали, что иначе крестьяне лишатся земли в кратчайший срок.
Не понимали они другого: существование пролетариата является необходимым условием "действия" не коммунистической, а капиталистической системы. Если все желающие, включая сельхозрабочих, получат землю, то где "мамаша Юнай" и прочие латифундисты, да и городские работодатели, возьмут дешевую рабочую силу? Что тогда станет с подлежащим развитию "капиталистическим производством"? Не задаваясь этим вопросом, реформаторы честно предложили боссам "Юнай" за щедрую компенсацию расстаться с необрабатываемыми землями и понять не могли, почему их за это клеймят как "коммунистов", а в Вашингтоне никак не призовут корпорацию к порядку и не помогут ввести хороший, честный, основанный на фермерском хозяйстве капитализм: "Одно лишь сообщение о подготовке аграрной реформы вызвало заметное беспокойство среди реакционных сил и крупных феодальных латифундистов типа "Юнайтед фрут"… Они заявляли, что закон посягает на право собственности и является "коммунистическим27" . Гораздо лучше понимал ситуацию президент "Юнай", заявивший во всеуслышание: "Отныне речь будет идти не о конфликте между народом Гватемалы и ЮФКО. Речь пойдет об угрозе со стороны коммунизма праву собственности, жизни и безопасности западного полушария28" . А раз так, оправдано все: финансирование и вооружение банд наемников, бомбардировка городов и сел с самолетов без опознавательных знаков, подготовка коллективной интервенции под флагом ОАГ. До десятой годовщины гватемальская революция не дожила.
Добиваться даже самых умеренных социальных и политических реформ прежними методами становилось невозможно, а к иным национал-популистские лидеры были не готовы. В критические моменты они предавали трудовой народ, готовый их защищать и требовавший от них оружия и руководства вооруженной борьбой. Предательство одних и бессилие других принимали подчас карикатурные формы.
В Коста-Рике в марте 1948 г. правые подняли мятеж против президента. Тот был избран при поддержке коммунистов и не имел вооруженных сил кроме батальонов рабочей милиции. Однако, правительство отказалось выдать им оружие. Бойцы милиции, вооруженные мачете и однозарядными ружьями, умирали на поле боя, а правители набивали карманы. "Брат президента Рене Пикадо, назначенный военным министром, стал торговать тем немногим приличным оружием, которым располагало правительство. Впоследствии стало известно, что он передал часть оружия диктатору Никарагуа Сомосе. Часть оружия обнаружили после окончания войны в заколоченных ящиках: оно так и осталось нетронутым29" . Потом президент обратился за военной помощью к Сомосе, зная, что этот "друг" прежде всего уничтожит костариканских коммунистов. Те были вынуждены срочно договариваться с мятежниками о разоружении милиции на условиях гарантии социальных завоеваний и демократии. Разумеется, "победители" обещаний не выполнили – партия была запрещена, а многие коммунисты убиты.
В Колумбии в апреле 1948 и в Гватемале в июне 1954 г. народ и значительная часть армии готовы были сражаться против путчистов и интервентов, однако руководить сопротивлением было некому. Гватемальская народная милиция потребовала оружия, правительство и армейское командование отказали. Но и тем немногим, что осталось у нее с 1944 г., милиция разгромила наемников, те уже готовились сдаваться. Тогда генералы заставили Арбенса уйти в отставку, составили хунту и первым делом арестовали лидеров компартии и профсоюзов: гляди, дядя Сэм, - нет у нас коммунистической угрозы, не мешай же нам кончать с наемниками "Юнай". Посол США вместо того, чтобы одобрить усердие, явился к ним со списком арестованных и потребовал всех немедленно расстрелять. Глава хунты оскорбился: "Тогда уж сами принимайте командование и поднимайте здесь звездно-полосатый флаг!" Почти так все и случилось: посол за несколько часов организовал новый переворот, ввел в хунту наемников "Юнай", а вскоре усадил их главаря в кресло президента.
Молодой аргентинец Эрнесто Гевара, побывавший уже в Боливии и вынесший оттуда нелестное мнение об ультрареволюционной профбюрократии, вступил в те дни в отряд гватемальских милисианос. Впоследствии он с горечью говорил: "В Гватемале необходимо было начать борьбу. Но там почти никто не взялся за оружие. Нужно было организовать сопротивление, но почти никто не пытался это сделать30." Такое же впечатление на молодого Фиделя Кастро произвели события Bogotazo, очевидцем и участником которых он был.
Последняя волна буржуазно-демократических революций исчерпала себя. Полностью обнажилась угнетательская сущность военно-бюрократического аппарата, свергавшего национал-популистские правительства и расправлявшегося с безоружным народом. Социальный конгломерат, который псевдомарксистские догматики именовали национальной буржуазией, постигло банкротство: реальная буржуазия выступила против него, а поддержки пролетариата его политические представители боялись как огня. От широкого блока, который те же догматики сопоставляли то с антиколониальными движениями Востока, то с антифашистскими народными фронтами, осталась горстка мелкобуржуазно-интеллигентских политиков, представлявших только самих себя.
Идейный и моральный крах потерпели два течения, которые, взаимно предполагая и дополняя друг друга, доминировали в левой части политического спектра Латинской Америки минимум полвека. Первое представляли эпигоны буржуазной и мелкобуржуазной революционности, прибегавшие к тактике путчей; второе – лидеры рабочего движения, пытавшиеся "войти во власть". Примером могут служить обе группировки, боровшиеся за власть в Коста-Рике в 1948 г.
Мятежников возглавлял богатый кофейный плантатор Хосе Фигерес, высланный из страны в 1942 г. за связь с гитлеровской пятой колонной. Убедившись, что ультраправые лозунги себя не оправдывают, он подался в антиимпериалисты: ругал США за низкие цены на кофе, не дающие центральноамериканцам жить, как покупатели этого товара, – знакомо, не правда ли? Чтобы привлечь эмигрантов из Никарагуа и других стран, он даже провозгласил целью свержение ненавистных им диктаторов и объединение Центральной Америки. Эмигранты поверили ему и отправились воевать – правда, не с Сомосой, а с костариканскими рабочими. Понятно, что, усевшись в президентское кресло, Фигерес все обещания забыл – так велели из Вашингтона. А те, кого он отодвинул от правительственной кормушки, принялись с помощью Сомосы и ему подобных устраивать точно такие же путчи, предлагая коммунистам в этом деле участвовать. Обе стороны заискивали перед дядей Сэмом, стараясь привлечь его благосклонное внимание. Весь этот позор отличался от происходившего в других странах региона разве что меньшим кровопролитием.
Слово "революция" девальвировалось до предела; не было беспринципного политикана, который не называл себя революционером. Не меньше дискредитировало себя так называемое участие левых во власти. То же Фигерес несколько лет спустя заявил: "Первой нашей республикой, где коммунизм пришел к власти, была не Куба… Первой страной была Коста-Рика. Второй – Гватемала31."
Это высказывание выдает распространенное представление об участии коммунистов в буржуазной власти как об их приходе к власти. Полбеды, когда так думают буржуазные политики. Хуже, когда политические руководители рабочего движения представляют свои задачи подобным образом, что было сплошь и рядом. Так, Гватемальская партия труда "подчеркивала буржуазно-демократический характер осуществлявшихся преобразований исходя из того, что на том этапе было необходимо национальное единство для завершения буржуазно-демократических реформ32" . Из столь глубокого анализа ситуации делался политический вывод: "Руководство ГПТ считало преждевременным переход к рабочим организациям инициативы, могущей привести к отходу национальной буржуазии от революции и к ускорению выступления контрреволюционных элементов в армии33."
Боливийская революция не подверглась быстрому разгрому потому, что там не орудовали такие киты, как "Юнай", и экспроприировалась главным образом собственность местной олигархии. Корпорации США могли даже извлечь из этого выгоду. Они не спеша укрепляли позиции, помогая правительству "национальной буржуазии" шаг за шагом воссоздавать репрессивный аппарат. Оно тем временем натравливало крестьян на рабочих, отменяло рабочий контроль, а рабочее движение не могло ничего этому противопоставить.
Трудно найти более яркий пример, подтверждающий мысли Маркса, Энгельса и Ленина. И ту, что задачи так называемых буржуазных революций решаются не по воле буржуазии, а лишь под нажимом эксплуатируемых масс, в XX же веке эти революции чаще всего оказываются результатом отката революций пролетарских. И ту, что стихийное развитие рабочего движения может породить лишь идеологию тред-юнионизма, которая по существу буржуазна. И ту, что анархо-синдикалистская или троцкистская программа превращения профсоюзов в орган управления производством заводит в тупик. И не в последнюю очередь – ту, что революционная партия без передовой теории обречена на гибель. Естественно, крах надежд на союзников в мундирах и фраках вызвал у латиноамериканских коммунистов дезориентацию и растерянность.
Вряд ли стоило бы сегодня вспоминать о просчетах преданных делу пролетариата людей, в большинстве поплатившихся за них жизнью, если бы эти просчеты не повторялись вновь и вновь - не только в Латинской Америке. Об этом приходится вспоминать и потому, что немалая ответственность за поражения и многочисленные жертвы лежит на наших соотечественниках, которые, претендуя на роль идеологов мирового коммунистического движения, употребили огромный авторитет СССР для распространения далеких от марксизма догм. К их числу принадлежит представление, будто в буржуазном государстве коммунистическая партия может прийти к власти в составе коалиции, которая побеждает на выборах или "берет власть" как-то иначе. Как выглядит такая власть и чем она кончается, мы уже видели и, к сожалению, видим до сих пор.
Ставя вопрос о власти таким образом, рабочее движение уже подчиняет себя идейно-политической гегемонии буржуазии. Буржуазная или мелкобуржуазная партия в самом деле может прийти к власти, т.е. принять участие в дележе государственного пирога. Иное дело - партия, выражающая интересы пролетариата. Защищать коренные интересы своего класса – а иначе о реальной власти говорить не стоит – посредством этой государственной машины невозможно. Бывает, что непосредственные интересы пролетариата требуют от коммунистов блока с буржуазными партиями, даже правящими, но называть это приходом к власти теоретически неверно и политически гибельно. Овладеть властью, вырвав ее из рук враждебного класса, - дело не партии, а как минимум также класса. Для этого нужна народная революция, разбивающая старый аппарат власти. Партия может, самое большее, возглавить свой класс и весь революционный народ идейно и политически. Именно такой выход из кризиса латиноамериканского освободительного движения указала Куба.
2. Почему Куба стала Островом Свободы?
Вынесенный в заголовок вопрос отнюдь не нелеп, как может показаться сохранившим левые убеждения людям поколений, с детства воспринимавших эти слова как синонимы. Перед нами серьезная теоретическая проблема. В самом деле, почему ключевая роль в латиноамериканской - а возможно, и не только латиноамериканской - революции на протяжении всей второй половины XX и начала XXI века выпала на долю небольшой островной страны? Ведь в Латинской Америке уже полвека назад были страны более развитые в промышленном отношении, с более многочисленными отрядами индустриальных рабочих: Аргентина, Чили, Уругвай, Мексика, Бразилия. На их фоне и уж подавно на фоне цивилизованных Европы и США многие в то время считали Кубу "отсталой аграрной страной", где ввиду недостаточного развития промышленности предпосылок социалистической революции просто не могло быть. История, однако, распорядилась иначе. Преподнесенный ею "сюрприз" сразу же стали трактовать либо как уникальное исключение из всех правил, вызванное харизмой Фиделя Кастро, происками Москвы и просчетами Вашингтона, либо как очередное опровержение марксизма и подтверждение идей разных других "социализмов": народническо-крестьянских, национальных, религиозных и т.д.
Рассуждения эти, с отголосками которых приходится сталкиваться и теперь, как две капли воды похожи на некоторые интерпретации российского Октября 1917 г. К примеру, молодой А. Грамши назвал его "революцией против "Капитала"". Но не подтверждают ли такие оценки правоту ленинского суждения: "никто из марксистов не понял "Капитала""? Стоит ли спешить сбрасывать классиков с корабля современности? Не лучше ли отделить их концепцию от, мягко говоря, упрощенных ее трактовок теоретиками типа К. Каутского и Э. Бернштейна?
Ортодоксальный марксизм не утверждает ни того, что пролетарии суть непременно индустриальные рабочие, ни того, что предпосылки социалистической революции создаются развитием одной городской промышленности. Напротив, он рассматривает производственные отношения капитализма как единую систему, охватывающую все отрасли общественного производства.
В частности, не всякий аграрный сектор является отсталым в смысле капитализма. Основу экономики предреволюционной Кубы составляло крупное и крупнейшее производство сахара для экспорта в США. 25% лучших земель, в том числе 51,6% площадей под сахарным тростником, 36 крупнейших и технически передовых сахарных заводов-сентралей принадлежало United Fruit и другим корпорациям США. На их долю приходилось 42% производства сахара и около 40% рабочей силы отрасли. Но и остальная часть сахарного производства, принадлежавшая вроде бы "национальному" капиталу, на деле контролировалась "великим северным соседом" посредством квоты на сахарном рынке США, предоставлявшейся государством.
Сахарная отрасль была ведущей, но не единственной сферой деятельности монополий США. Они контролировали 23% остальной промышленности, 90% электрической и телефонной сети, 50% железных дорог34, месторождения стратегического сырья – никеля. Особое влияние имели "прототранснациональные" корпорации. Так, телеграф и телефон принадлежали филиалу ITT, а электроснабжение провинции Орьенте, как и лучшие земли, были в руках Cuban American Sugar Company; обе компании были связаны через банковскую группу Морганов и пользовались особым покровительством госдепартамента и ЦРУ, во главе которых стояли братья Даллесы35 .
"Национальная" буржуазия Кубы уже более полувека была ассоциирована с североамериканским капиталом, зачастую имея в Майами не меньше интересов, чем на острове. Появилась и новейшая форма ассоциирования местного капитала с иностранным: многие корпорации перешли к организации на острове филиалов, предоставляя определенную долю участия кубинскому капиталу. Таким образом, весь агропромышленный комплекс сахарной отрасли, включавший плантации, разбросанные по всей стране сентрали, электростанции, транспортную и прочую инфраструктуру, централизованно управлялся из США – либо непосредственно монополиями, либо выполнявшей их волю вашингтонской администрацией.
Кубинский историк К. Таблада отмечает, что ко времени революции в стране имелась "приемлемая сеть дорог, хорошая сеть связи, включавшая телекс, телефон, коротковолновую связь, кабели, телеграф и телевидение. Некоторые иностранные корпорации уже ввели в нашей стране самую передовую технику организации, руководства, контроля, программирования производства и бухгалтерии экономического управления государственно-монополистического капитализма. Многие иностранные предприятия уже ввели централизованный контроль, осуществлявшийся из Гаваны или из Соединенных Штатов36."
Таким образом, интеграция промышленности и сельского хозяйства, степень капиталистического обобществления всего хозяйственного комплекса были одними из высочайших в тогдашнем мире, во многом предвосхищали нынешний транснациональный империализм.
Некоторые теоретики упорно утверждали, что Куба – крестьянская, а, следовательно, мелкобуржуазная страна. На самом деле основная масса крестьян подверглась экспроприации хотя и позже, чем в большинстве стран Латинской Америки, но все же задолго до революции – в начале XX века, когда государственные и общинные земли были скуплены за гроши у "независимых" правительств или просто захвачены корпорациями США и местными латифундистами. Часть крестьян вынуждена была стать у них наемными рабочими, часть - арендаторами, издольщиками и так называемыми колонами, которым латифундисты давали во временное пользование худшие земли, часть – самовольно занять государственные земли, сохранившиеся еще в мало пригодных для земледелия горах.
Только третью группу, самую малочисленную, и можно считать крестьянами по социальному положению, и то с натяжкой: они не имели ни достаточных для устойчивого товарного хозяйства земельных площадей, ни техники, ни электричества, ни школ, ни больниц, жили в крайней бедности и зачастую нуждались в отходных заработках. Для крестьянина, не имевшего возможности давать взятки чиновникам, оформить права собственности на землю было делом безнадежным. Поэтому "независимых хозяев" всегда могли согнать с земли, стоило кофейной или скотоводческой компании положить глаз на земли на горных склонах. Остальные мелкие земледельцы не имели и такой "независимости". По условиям контракта с сахарной или табачной компанией они должны были, кроме внесения арендной платы, брать у нее кредит под высокие проценты и продавать продукцию только ей. Они эксплуатировались капиталом втройне-вчетверо: посредством взимания ренты, ростовщических процентов и оценки их продукции – разумеется, в пользу не производителя, а капиталиста, - а многие еще и как наемные рабочие. В табачной отрасли часть процесса переработки листьев производилась в местах их выращивания, и тысячи крестьян и членов их семей трудились на этих предприятиях вместе с остальными рабочими. Встречались, конечно, арендаторы побогаче, сами эксплуатировавшие батраков, но не они делали погоду. Господство империалистических корпораций и послушного им государства ущемляло интересы всех без исключения арендаторов. Им приходилось сбывать продукцию по монопольно низким ценам, к тому же в целях борьбы с перепроизводством площади под сахарным тростником, табаком, кофе принудительно сокращались за счет мелких и средних производителей, тогда как корпорации увеличивали производство тех же продуктов на землях, возделывавшихся наемными рабочими.
Многие латифундисты вообще не заключали письменных договоров с арендаторами, чтобы иметь возможность согнать их с земли в любой момент. Не имея документов на свои участки, арендаторы не могли брать в банке кредиты, дававшиеся только под залог официально оформленных прав на землю. Оставалось идти к ростовщику – тому же латифундисту, который кроме арендной платы получал проценты по кабальному займу37. "Восемьдесят пять процентов мелких земледельцев Кубы платят арендную плату под постоянной угрозой изгнания со своих участков.., - говорил Ф. Кастро перед батистовским судом. – 200 тысяч семей крестьян не имеют и клочка земли, где они могли бы вырастить хотя бы овощи для своих голодных детей, при этом 300 тысяч кабальерий38 плодородной земли, находящейся в руках могущественных монополий, не обрабатывается39." Разве здесь описано положение сельской мелкой буржуазии? Разве это не ярко выраженная характеристика сельского полупролетариата?
Самой же многочисленной - 60% - группой сельских трудящихся были стопроцентные пролетарии, постоянные и временные рабочие сахарных плантаций и сентралей. Они составляли свыше половины всего кубинского пролетариата, причем именно в сахарной отрасли концентрация рабочих была наибольшей.
Абсолютное большинство населения Кубы – не менее 55% - в классовом отношении было пролетарским40 . Правда, это был преимущественно неиндустриальный пролетариат, не прошедший школы фабричной дисциплины труда. Но обусловлено это было не какими-либо пережитками, а положением страны в международном капиталистическом разделении труда. Именно оно жестко ограничивало возможности развития промышленности и в то же время требовало огромной армии полубезработных сезонников, находивших работу только в месяцы сафры. Характер крупного аграрного производства практически исключал аграрную реформу мелкобуржуазного типа, которая привела бы, как в некоторых европейских и латиноамериканских (Мексика, Боливия) странах, к окрестьяниванию части сельского пролетариата. На Кубе такая реформа сразу оставила бы агробизнес – основу могущества местной буржуазии и корпораций США - без дешевой рабочей силы и подрубила капиталистическое "процветание" под корень. Показательно, что и сами сельские пролетарии добивались не передела земли и не государственных субсидий, а создания рабочих мест41 . Требование аграрной реформы приобретало поэтому антиимпериалистический и антикапиталистический характер и становилось реально выполнимым не иначе как в социалистической перспективе.
На эксплуатируемое большинство нации ложились все тяготы зависимого развития капитализма, сопровождавшегося не только относительным, но и абсолютным обнищанием народных масс. Реальный доход на душу населения упал в 50-х годах по сравнению с 1945 г. почти вдвое и составлял пятую часть душевого дохода в США42. 33,5% экономически активного населения было полностью или частично безработным43 . Из сельских пролетариев, опрошенных Католическим университетским объединением в 1956-57 гг., лишь 4% потребляли мясо, 1% - рыбу, 11% - молоко, 3% - хлеб; основу рациона составляли рис, фасоль и сахар, от чего к 30-40 годам терялись зубы. Лишь 6% имели дома водопровод. 43% были неграмотны44 . Монокультурная экономика была обречена на катастрофический кризис при любом падении цен или спроса на сахар на североамериканском рынке. Североамериканские корпорации эксплуатировали фактически всю страну, например, повышая по своему произволу тарифы на электроэнергию и телефон (в благодарность за поддержку в этом вопросе ITT подарила Батисте телефонный аппарат из чистого золота). Рауль Кастро вспоминал, что небольшое хозяйство его отца, иммигранта из Испании, со всех сторон окружали гигантские владения североамериканских сахарных и никелевых корпораций; первым проблеском политического сознания мальчика была мысль: "Что же здесь принадлежит нам, кубинцам?45"
Куба была превращена не только в "сахарницу", но и в место специфического проведения досуга толстосумов США. Раньше, чем где-либо в мире, в масштабах целой страны получила гипертрофированное развитие сфера услуг "общества потребления"– индустрия развлечений, в первую очередь игорный бизнес, который контролировала североамериканская "Коза ностра", а также секс-туризм.
На Кубе достиг наивысшего в то время развития и новейший механизм политической зависимости – не прямой, колониальной, а косвенной, через посредство местной олигархии и ее государственных институтов. Олигархия, "Коза ностра" и спецслужбы создали систему тотальной коррупции, пронизавшей госаппарат, буржуазные партии, реформистские профсоюзы. Коррумпирование кадров дополнялось систематическим истреблением неугодных и непокорных. Это делалось не столько по каналам буржуазного "закона и порядка", сколько руками действовавших вне всякого закона террористических банд, связанных с государственными репрессивными органами, – прообраза будущих "эскадронов смерти" в других странах Латинской Америки и не только там. Именно так были убиты основатель первой Коммунистической партии Хулио Антонио Мелья, лидер "Молодой Кубы" 30-х годов Антонио Гитерас, организатор профсоюзов в сахарной отрасли Хесус Менендес, крестьянский лидер Нисето Перес. При Батисте подобные убийства стали системой. В то же время общество находилось под пропагандистским прессом североамериканских и контролируемых ими местных СМИ, внушавших потребительские установки, стереотипы низкопробной массовой культуры, чудовищные бредни о "коммунизме". Все это влияло на сознание народных масс, грозя загнать рабочее движение в социально-политическое гетто.
В то же время политическая система, восходившая к установленной в 1902 г. североамериканскими оккупантами "неоколониальной республике", не давала буржуазии таких возможностей маневра, как в то время в других странах региона. Массовых партий не сложилось (как нет их и при теперешнем транснациональном капитализме). Тотальная коррупция и криминализация власти (сродни теперешнему миру, где все буржуазные правительства только и делают, что "борются" с коррупцией и криминалом) отталкивали от нее всех уважавших себя и страну людей. Это была поистине "адская саранча", как говорилось в гимне "Движения 26 июля", и протест против нее объединял большинство народа. Объединяла его и традиция не столь давней и более массовой, чем в других странах, национально-освободительной борьбы с испанскими колонизаторами (1868-1898 гг.) и североамериканскими интервентами (1898-1902, 1906-1909, 1912, 1917-22 гг.). Одним из последствий этой борьбы было ослабление влияния католической церкви (в других странах региона ее позиции пошатнулись только в нынешнюю эпоху транснационализации капитала). Состоявший из испанцев католический клир имел влияние главным образом на зажиточных горожан, но не на угнетенные массы города и особенно деревни, были широко распространены полуязыческие афро-индейско-христианские верования.
Все это вместе привело к тому, что между крестьянством, городскими средними слоями и пролетариями не было таких социально-психологических барьеров, как в ряде других стран. Особенно характерно совпадение непосредственных интересов рабочих и мелких земледельцев. У тех и других был, как правило, единый эксплуататор, против которого и выступать приходилось вместе. Крестьянское движение еще с начала XX века – фактически с момента зарождения – было тесно связано с рабочим. Мелкие земледельцы, связанные с сентралями или табачными фабриками, вместе с рабочими участвовали в стачках. Земледельцы снабжали бастовавших рабочих продовольствием, а те вставали на защиту крестьян от сгона с земли, поддерживали требования мелких земледельцев в вопросах оплаты продукции.
Поскольку основными работодателями в крупном производстве, крупнейшими латифундистами, главными экспроприаторами крестьянской земли были корпорации США, зависимость страны от империалистического капитала выступала в наиболее чистом и капиталистически развитом виде. Создавались условия для слияния антиимпериалистической и классовой борьбы на объективно пролетарской основе.
Таким образом, превращение "сахарницы" и "казино" янки в Остров Свободы не было ни случайностью, ни опровержением марксистской теории, а произошло в полном соответствии с ней. Куба была не капиталистически слаборазвитой страной, а страной высокоразвитого зависимого капитализма, узлом всех противоречий империализма середины XX века – классическим "слабым звеном" в его цепи. В то же время она одной из первых испытала на себе новые формы империалистического господства, ставшие преобладающими в мире лишь позже, к концу столетия. Трудности, с которыми сталкивались левые силы, имели причиной не "недозрелость" капитализма, а скорее его некоторую "перезрелость". Ею же были обусловлены и новые по сравнению с прежними революциями возможности антиимпериалистической борьбы.
3. Путь революции: общее и особенное. (Революция XXI века в середине XX?)
На Кубе еще с 1925 г. действовала Коммунистическая партия, с 40-х гг. в целях легализации назвавшаяся Народно-социалистической (НСП). Почему же в ходе вызревания и развертывания революции возникли еще две организации - Движение 26 июля (Д-26-7) и Революционный директорат 13 марта (РД-13-3)? Почему одна из них - Д-26-7 – сыграла решающую роль на этапе вооруженной борьбы с режимом Батисты?
Для буржуазных авторов и "новых левых" теоретиков, большей частью подвизавшихся в западноевропейских и североамериканских университетах, ответ ясен: классики марксизма заблуждались, их идеи устарели. Не слишком утруждая себя поиском фактов и аргументов, эти авторы отводили авангардную роль в революциях XX века, по крайней мере второй его половины, кому угодно: интеллигенции, крестьянству, средним слоям, маргиналам – только не пролетариату. С такой позиции представляется, что революцию возглавила не пролетарская партия, а некое аморфное движение, которому лишь ради вынужденного союза с СССР пришлось надеть коммунистические одежды.
Стремясь опровергнуть эти построения, многие исследователи марксистской ориентации поддавались соблазну простейшего решения вопроса: коммунисты, конечно же, - партия пролетариата, а остальные могут быть только революционными демократами, в капиталистической стране взяться им неоткуда, кроме как из мелкобуржуазной среды. Следовательно, Д-26-7 и РД-13-3 представляли левое крыло революционной демократии в среде радикальной мелкой буржуазии46 , исходный пункт их идейной эволюции был буржуазно-демократическим или мелкобуржуазным47 . Это потом уже в ходе борьбы они приобрели политический опыт, позволивший перейти на идейные позиции пролетариата.
Вроде все логично, но только на первый взгляд. В самом деле: в других странах Латинской Америки, и не только там, революционных демократов мелкобуржуазного толка было более чем достаточно, но почему-то никто из них не смог возглавить революцию и при этом почти в полном составе перейти на позиции другого класса. Да и возможно ли такое в принципе, с точки зрения материалистического понимания истории?
Другое мнение состоит в том, что Д-26 и подобные организации в других странах Латинской Америки исходно выражают не интересы какого-либо определенного класса или социальной группы, но совокупный протест эксплуатируемых и угнетенных против правящей олигархии и ее главной опоры - империалистического господства48 . Эта точка зрения избавляет от необходимости притягивать за уши мелкобуржуазность, но никак не согласуется с высоким уровнем развития капитализма. Социально не дифференцированный протест трудящихся и эксплуатируемых был тогда еще возможен где-нибудь в Тропической Африке, но в Латинской Америке, а на Кубе в особенности, представить его себе трудно.
Обе точки зрения отправлялись от обязательного до недавнего времени тезиса: партия, называющая себя коммунистической, есть непременно партия пролетариата в целом, и никаких других партий, выражающих его классовые интересы, в стране быть не может. Но этот тезис, возводивший пункт устава Коминтерна - в каждой стране должна быть одна компартия - в ранг теоретического принципа, не учитывал, что до такого положения надо, как говорил Ленин, доработаться. Представление, будто компартия уже по определению есть партия всего пролетариата, игнорирует известное ленинское положение: социалистическое сознание необходимо внести в рабочее движение и добиться этого бывает не так-то просто.
Конкретный социально-политический опыт свидетельствует, что влияние коммунистов распространяется прежде всего на те отряды пролетариата и его союзников, которые в силу своего положения в общественном производстве имеют реальную возможность систематически отстаивать свои права и интересы. На Кубе это были прежде всего рабочие - сахарники, табачники, железнодорожники. Это ядро кубинского пролетариата вместе с примыкавшими к нему группами мелких производителей накопило большой опыт как нелегальных, так и легальных форм борьбы. Главным его оружием были всеобщие забастовки, в том числе политические. Действовал боевой профцентр – Конфедерация трудящихся Кубы. При активном участии коммунистов организационно оформилось движение мелких земледельцев, проводились общенациональные крестьянские конгрессы, на местах создавались крестьянские федерации и комитеты. При поддержке рабочих они активно сопротивлялись сгону с земли, отстаивали от покушений корпораций янки государственные земли, создавали в деревнях школы, библиотеки.
В отличие от большинства стран Латинской Америки, на Кубе ни одному диктатору не удавалось разгромить рабочее и крестьянское движение и потопить его в крови на долгие годы. Выступления трудящихся привели к тому, что в конституцию 1940 г. были включены демократические положения, в том числе о ликвидации латифундий; одно время в буржуазные правительства входили коммунисты. Опыт Кубы, как и других стран, показал, что массовое движение организованных трудящихся может при благоприятных внутренних и международных условиях добиться от господствующего класса определенных уступок, а главное - значительно продвинуться по пути организации и просвещения ядра пролетариата, без чего дальнейшее развитие его классовой бо |